эту домашнюю войну, и, набросившись на карликов, колотила бабу по голове. Как раз пора была разнять их.
Через день Бертони явилась в замок и пыталась добраться до короля при помощи кого-нибудь из придворных, но все, заранее предупрежденные, отделывались от нее, пока не явился Стржембош.
С большой предупредительностью он провел ее в уборную, где король привык принимать таких посетителей, как старая итальянка.
Бертони принялась рассказывать с большим одушевлением.
— Добралась до пани подканцлерши, но если бы не кружева и не шелка, вряд ли бы меня допустили, такой там надзор установлен за всеми, кто является во дворец. О совсем не так, как бывало у Казановского. Тогда она была там госпожой и королевой, а теперь раба! Так меня допрашивали, что уже не думала добраться до ее милости. Пришлось показывать кружева и шелк. Только после многих допросов, переходя от одного к другому, дошла до самой пани. Ах, как она изменилась, похудела, пожелтела! Глаза заплаканные. Но не собирается уступить — настоящая пани. Я бы не хотела быть на месте ее мужа!
Король пожал плечами.
— Мне пришлось быть очень осторожной, — продолжала Бертони, — потому что в таких домах не стесняются подслушивать у дверей. Наконец, выбрав удобную минуту, я шепнула ей, что прихожу не от себя, что высокая особа очень беспокоится о ней; но о вашей милости, Боже упаси, не заикнулась. Сначала бедняжка расплакалась, а потом стала проклинать день и час, когда отдала ему руку! Не знаю уже, что там выйдет, но жить они друг с другом не будут. Она не утратила мужества. Сказала мне потом: у меня двое братьев, привязанных ко мне, в случае надобности они придут мне на помощь. Я не позволю себя извести, как две жены, которых он ограбил и замучил, нет! Буду для него наказанием Божиим за все его грехи. Он сделал меня несчастной, и я не дам ему жить спокойно.
Король слушал внимательно, с выражением то жалости, то негодования на лице.
Бертони продолжала:
— Потом, снова поплакав, сказала мне: «Теперь мой муж несколько смягчился, и открытой войны между нами нет. Опять живем спокойно, только ненадолго. Он оказался даже таким любезным, что предложил мне отправиться вместе с ним, так как ее милость королева также собирается ехать».
— Пусть и она едет! — перебил король с очевидной радостью. — Пусть едет!
— Она тоже не имеет ничего против этого, но говорит, что тут есть какой-то расчет и хитрость, что он либо не доверяет ей и потому берет с собою, любо задумал что-нибудь, чего не угадаешь.
— Бояться ей нечего, найдет защитников! — неосторожно вырвалось у короля. — В дороге, на глазах у людей ему нельзя будет преследовать ее, придется следить за тем, чтобы не уронить себя самого.
Бертони добавила:
— Бедная пани! А какая вокруг нее роскошь, какое богатство! Но, что в них, когда они облиты слезами!
— Милейшая Бертони, — сказал король, потирая руки, — если уж ты умела туда пролезть, и кружева тебе отворяют двери, то при первой возможности наведайся снова и принеси мне весть.
Итальянка кивнула головой в знак согласия.
— Хорошо, милостивый король мой, отвечала она, — а за услугу я прошу одной награды: не посылай ко мне того молокососа, твоего служителя, потому что он кружит голову моей дочери, а я ее за него не отдам.
Король усмехнулся.
— Хлопец учтивый, порядочный и я его люблю; что ты имеешь против него?
— Во-первых, то, что он гол, как турецкий святой! — крикнула раздраженная Бертони. — Во-вторых, то, что у него ни кола ни двора, и имя совсем не ведомое, а я выдам дочь только за сенатора.
Король расхохотался.
— С которым она будет так же счастлива, как подканцлерша с тем грубияном!
Сказав это, он ушел, не продолжая разговора. К огорчению Бертони, провожал ее до выхода Стржембош, и хотя она ничего не отвечала, занимал ее разговором.
Все готовились в поход. Радзеевский, — связывавший с ним важные расчеты, отправлялся с огромным двором и обозом, а так как с ним ехала жена, то их сопровождали лучшие кареты, кухня, серебро, шатры, персидские ковры, предметы пышной обстановки Казановских, на которых, к несчастью, были вытканы гербы, не позволявшие подканцлеру называть их своими. Всем слугам был отдан строгий приказ: так вешать и ставить ковры, попоны и всякую утварь, чтобы гербов не было видно.
Так как воеводы и военачальники каждой земли должны были самостоятельно вести свои отряды посполитого рушенья, то перед самым выездом короля в Люблин около него не оставалось почти никого, кроме хранителей печати.
Радзеевский, хоть и должен был вести рейтаров, поручил их полковнику, а сам остался при дворе и королеве. Ему было очень важно выслужиться перед Марией Людвикой.
Хотя король и королева жили в ладу, а под влиянием воинского духа Ян Казимир отказался от своего легкомыслия, но Радзеевский видел, что королева знает мужа и не может питать к нему большой привязанности и доверия. На это он и рассчитывал.
В беседах с нею он расхваливал короля, но всегда предательски, подчеркивая какой-нибудь изъян, а главное, делая его смешным в глазах королевы, что не было трудно.
Карлики, обезьяны, забавы короля, его снисходительность к служащим, непостоянство, несмотря на все похвалы Радзеевского его сердцу, благородству, доброте, доставляли достаточно материала для сплетен, а пустейшая мелочь, ловко высказанная, оставляла по себе след.
Подканцлер главным образом налегал на то, хоть и не высказывался более откровенно, что все ведение похода зависело от Марии Людвики, и доказывал, что король своей небрежностью может все испортить, что он нуждается в понукании и контроле, а между тем никого, кроме жены, не слушает.
Это льстило королеве, которая, веря, что Радзеевский желает добра ей и Речи Посполитой, готова была пожертвовать собой и собиралась в поход. Радзеевский, по его словам, хотел взять с собой жену, чтобы пребывание королевы в лагере не так поражало, на что королева соглашалась, хотя очень недолюбливала пани подканацлершу.
На вид все складывалось иначе, чем было в действительности, и коварный интриган потирал руки, обещая себе извлечь пользу из недоразумений и в случае надобности вызвать их, чтобы явиться посредником.
Отношения с королевой складывались по его желанию, но с королем, который не умел притворяться и выдавал себя, Радзеевский никак не мог поладить. Втирался к нему, сидел, надоедал, прислуживал, но никаким способом не мог преодолеть его явного нерасположения и отвращения.
Король был вынужден принимать и слушать его, но делал это с таким очевидным отвращением, что подканцлер, заискивая, ухаживая, не мог ничего поделать и в