этот Белобородов ими не разбрасывался бы.
— Пока, друг.
— Ну, будь жив!..
— И ты.
— Клади трубку.
— Кладу.
Ардатов почувствовал, что что-то теплое, мохнатое тычется ему сзади в ладонь, догадался, что это Кубик, потрепал его голову, погладил за ушами, сказал: «Ах, ты, Кубик, Кубик! Такой большой, добрый пес!», — приказал Рюмину: «От телефона — никуда!» — и пошел, пропустив Кубика вперед…
Ардатов, сидя на корточках, пил и пил холодную сладкую воду из котелка, который ему подала сестра, а майорша докладывала:
— Всего прошло через пункт, включая и вас, тридцать шесть человек. Из них сейчас здесь безнадежных два, тяжелых семь, средней тяжести шесть. Боеспособных нет. Кроме ездового. Оружие, кроме личного, две винтовки. Боеприпасов, кроме как в подсумках, нет. Медикаменты на исходе, осталось на десяток перевязок. Продуктов тоже нет. С кило сухарей и все… Чем порадуете вы, напитан? На что надеетесь? Только честно: чем порадуете? Мы ведь на вас как на бога…
Ардатов, поставив возле себя котелок, придерживал его рукой, как бы показывая, что будет еще пить.
— Всех средней тяжести — в цепь! Разместить так, чтобы могли лежать, но, когда надо, стрелять. Вас прошу тоже в цепь. Сестра, помогите майору. — Он пояснил: — Осталось очень мало людей.
— Но они перестреляют раненых! Без нас… — возразила было майорша.
— А с вами они их не перестреляют? Вы их уговорите не делать этого? — не дал ей больше ничего сказать Ардатов. — Сделайте для них все, что можете, и в цепь.
— Да что мы для них можем сделать? Что? — уже без запала, но с отчаянием спросила его майорша. — Скажите, что?
— Стрелять! В цепи! — Ардатов встал, собираясь уходить, но его позвали, его, конечно, позвали:
— Товарищ капитан! А, товарищ капитан!
И под Уманью, и под Вязьмой, и в других местах он насмотрелся таких вот тяжелых и безнадежных, которых вывезти было нельзя. Прямо ли в спелой пшенице, под прошлогодним ли стожком, в овраге ли, на опушке или поляне такие тяжелые, очень мало зная об обстановке, но как-то чувствуя ее, спрашивали каждого, кого могли, не бросят ли их. И, конечно же, тут его тоже об этом спросили:
— Не кидайте нас! Вы уж не кидайте нас. За ради Христа, — говорил ему рыжий, крупный красноармеец. Он лежал на спине и из-под гимнастерки виднелись полосы бинтов, которыми были замотаны его грудь и живот. Он дышал тяжело, хрипло, в груди у него булькало простреленное легкое. — Пропадем ведь, коль кинете. Пропадем, — убеждал он Ардатова. — А у меня дома пятеро, а старшему и шашнадцати нет. К зиме только будеть. Нужон я им, товарищ капитан. Ведь когда позвали в армию, пошел же я, дня лишнего не потерял. Как же теперь нас кидать! Не за ради себя мы изнегодились, так что…
— Брось! Брось плакаться! — перебил его один из тех четверых, кого Ардатов не подбирал по дороге от мостика, кто был ранен еще накануне, кого докторша не довезла ночью.
— Жмет? Жмет он, товарищ капитан? Как думаете, удержимся? — спросил еще кто-то.
— Остались считанные часы. Ночью отойдем. Вывезем всех. Спокойней. Сдайте патроны сестре, — сказал всем Ардатов, в том числе все еще спавшему по-младенчески после укола Тягилеву.
«Как пчела творит мед», — бормотал он, возвращаясь от раненых и рассеянно натыкаясь на углы ходов сообщения.
Ах, дед-дед! Да ведь не так все, хотя и сказано красиво. Не человек вообще, а конкретный персонаж. Потому что зло и добро не существуют вообще. Они конкретны, как… как истина конкретна. «Что есть истина?» Хотя бы то, что ты понимаешь под добром и злом. Кому хочешь добра. Кому несешь зло. Вот для этих гитлеровцев — он смотрел на серо-зеленые тела убитых немцев — было добро дойти сюда, а для тебя, дед, — и для меня — это — зло. А ты абстрактничаешь. Эх, дед — дед! Прожил столько, и все во святом младенчестве. Нет, дед, что добро для нас — это не добро для них. Они сейчас творят, как змея творит яд!
«Но я им сотворю! — ожесточенно подумал он о немцах. — Только бы не убило сегодня, — подумал он. — Только бы добраться до полка да получить батальон… Как пчела творит мед!.. Но если они прорвутся в траншею, они, гады, перестреляют раненых…»
У него в голове мелькнули всякие разговоры тех, кто был у немцев в плену и вырвался, как они, эти пленные, рассказывали о том, что делали немцы с ранеными. Одни говорили, что немцы пристреливали раненых, другие, что когда были здоровые пленные, немцы заставляли здоровых забирать раненых с собой. Но что-то он не вспомнил, чтобы кто-то из бывших пленных рассказывал, что немцы сами заботились о раненых пленных.
— Только бы добраться до полка! — пробормотал он вслух, отчего Чесноков, который шел за ним, спросил:
— Вы это мне? Не понял, товарищ капитан.
Чесноков покраснел от стеснения.
— Не понял? А что ты вообще понимаешь? Что? — Чесноков смотрел на него так растерянно, то у Ардатова оттаяла душа. — Ладно, не сердись. Это я так. Собери всех людей. Раненых тоже — кто может. Туда, где телефон. Быстро! Бегом!
Он пошел дальше и выругался, услышав опять нелепости Талича.
— Ванятка! Ванятка! Ваня-я-ятка? — тонко, по-козлиному, блеял Талич. — И где это ты запропастился? Ванятка!
— Ась? — ответил за Ванятку сам же Талич. — Я здеся, маменька.
— Иде здеся? Иде здеся? Нигде тебя не видать.
— А вы на антресоли гляньте! Я тама. Тамочки. С Машенькой. Уж коль ее сегодня к венцу повезут, уж коль все так сложилось, хоть напоследок с сестрицей посижу.
— Чай наревелись там, на антресолях, — недовольно сказал басом за папеньку Талич. — В церковь с зареванными глазами разве гоже? Чего люди-то скажут? Не по воле, мол, идет! У, дура стоеросовая!
Когда Ардатов, еще в овраге, у моста первый раз услышал, как разговаривают Талич и Васильев, и понял, что Талич — актер, что он все время играет в какую-то другую жизнь, в жизнь своих персонажей, тех людей, в которых он перевоплощается, говоря театральным языком, он почувствовал раздражение; все эти диалоги, весь этот театр показались ему явно не к месту и не ко времени, но, подумав, он в душе махнул рукой. «Пусть себе! Не мешает же это ему делать все, что он обязан делать — идти с ним к переднему краю, то есть быть солдатом на войне, а то, что он остается еще и актером, в какие-то минуты живет не солдатской жизнью, это его личное дело, на которое он, как и каждый