Я накачиваю тело Брю электричеством, а сам в это время пытаюсь украсть у него хотя бы крошечную часть того, что вообще не должен был ему отдавать: удары, сыпавшиеся на меня на лакроссном поле, сердечные муки, от которых он избавлял меня дома... Стоило мне поддаться в малом — и я легко отдал ему и всё остальное. Но как бы трудно мне теперь ни пришлось, я возьму всё-всё обратно, если хочу спасти его! Заберу всё и даже больше. И я безмолвно молюсь о том, чтобы почувствовать боль — хоть маленькую, хоть где-нибудь, а ещё лучше — везде.
Бронте проверяет пульс.
Но я что-то чувствую... Вот, вот оно — крохотное покалывание в плече — в том самом месте, куда Бронте двинула меня в тот злополучный день после лакросса. Я поднимаю руку и вижу еле заметную желтоватую тень — там проступает синяк, которого ещё минуту назад не было! Всё, что мне удалось отобрать у Брюстера — лишь крохотный синяк...
... и всё же этого хватает.
— Постой! — вскрикивает Бронте. — Кажется, есть пульс!
И вдруг Брю разражается кашлем, изо рта фонтаном бьёт вода. Мы с Бронте кричим от радости. Переворачиваем его набок — пусть вытечет всё, что есть. Брю кашляет и кашляет. Его глаза распахиваются и... тут же закрываются вновь.
Но он без сознания.
Поскольку телефона у нас нет, единственным средством сообщения с внешним миром являются мои ноги. Бронте держит голову Брю на своих коленях, а я на полной скорости лечу к ближайшему дому, колочу в дверь и отказываюсь уйти до тех пор, пока меня не впускают.
Когда я, позвав на помощь, возвращаюсь назад в бассейн, Брю всё ещё не очнулся. И когда прибывает «скорая», он по-прежнему без сознания. Его забирают, персонал «скорой» работает с лихорадочной поспешностью, и встревоженное выражение лиц врачей ясно говорит о том, о чём мы с Бронте не решаемся сказать вслух. Что-то очень не так.
65) НечувствительныйКоди сидит на скамейке во дворе Детского дома Рузвельта, смотрит на детишек, лазающих по искусно устроенным «джангл джим»[29], и на его лице написано отвращение.
— Это несправедливо! — хнычет Коди.
— Сам виноват, ведёшь себя как дурак, — втолковываю я.
Он хватает один из двух своих костылей и долбает меня им по ноге:
— Вот тебе за «дурака»!
Мы с Бронте навещаем его несколько раз в неделю. Вообще-то, мы здесь работаем на добровольных началах — нас сагитировали, и после второго-третьего визита мы увязли. Они в таких вещах отменные мастера. Да и сезон лакросса кончился, а заниматься-то чем-то надо. Опять же «активно содействовал работе местного детского дома» очень красиво выглядит на заявлении в колледж.
— Может, мне можно забраться на самую нижнюю площадку, а? Ну, она же не высо-окая...
— Если ты это сделаешь, — грозит Бронте, — тебя вообще больше во двор не выпустят.
Коди с остервенением лупит кулаками по своему гипсу; тот глухо отзывается — такой звук можно услышать, если постучать по манекену. Да, гипс у Коди солидный — от самой лодыжки до верхней части бедра.
— Ненавижу! — говорит Коди. — И ещё оно всё время чешется!
Вокруг того, что случилось с Брю, поднялся слишком большой шум. Настолько большой, что Служба охраны детей поспешила вмешаться и забрала Коди из нашей неудавшейся приёмной семьи. Я сам не видел, как он сломал ногу, но судя по официальным отчётам, это произошло так.
Коди тогда находился в кабинете социального работника на собеседовании. Стоило только ему услышать, что он больше не будет жить с нами, как пацан просто-напросто рехнулся и выпрыгнул из окна второго этажа на растущее у стены дерево. Всё бы ничего, если бы он не пролетел мимо цели.
Он сломал ногу в трёх местах.
— Тебе очень повезло, — сказали ему доктора, но мне почему-то кажется, что Коди с этим несогласен. Этот мальчишка из тех, в кого жизнь вколачивает свои уроки кувалдой. Но во всяком случае, этот урок, похоже, он запомнит надолго.
Папа забирает нас из детдома в пять. Мы все: Бронте, Коди и я — отправляемся в больницу. Иногда нас забирает мама, иногда папа, но никогда — оба вместе. Папа снова поселился в гостевой — она ведь теперь свободна; всякие дипломатические отношения между родителями прекратились, и мы опять питаемся фаст-фудом.
В палате Брюстера медсестра делает заметки в его журнале.
— Всегда приятно вас видеть! — с улыбкой говорит она и выходит, оставляя нас наедине с больным.
Коди допрыгивает на своих костылях до стула у койки брата, плюхается вниз и начинает дотошно, в подробностях пересказывать Брю всё, что случилось во Вселенной Коди с того момента, когда он был здесь в последний раз, то есть три дня назад. Он говорит и говорит, не дожидаясь реакции — потому что уже привык к тому, что её нет.
Над койкой на стене висят рисунки, сделанные рукой Коди. К ножке кровати привязан серебристый воздушный шарик с надписью «Выздоравливай поскорей!» — он лениво плавает в воздухе и, по всей вероятности, так будет продолжаться до скончания времён, потому что эти штуки никогда не сдуваются. На тумбочке букет увядших цветов в вазочке; Бронте заменяет его свежим. Рядом с цветами — кубок «Лучшему игроку лиги».
Брю лежит в постели, его глаза закрыты; провода и трубки тянутся от него к множеству различных приборов; первое время они нагоняли на нас страх, но теперь мы привыкли. Электроэнцефалограф, кардиограф, аппарат искусственного кровообращения и ещё одна машина, которая время от времени испускает тоненький писк, словно сонар, стремящийся обнаружить вражескую подлодку.
Бронте тоже присаживается и начинает разминать пальцы Брю.
— Он выглядит неплохо, — произносит папа.
Думаю, всё в мире относительно. С тела Брю сошли все следы травм, хотя некоторые шрамы остались — они, как я подозреваю, не исчезнут никогда. Он лежит тихо и не забирает у нас ни одной из наших болячек. И сам не чувствует никакой боли.
Если продолжать поддерживать в нём жизнь — это ошибка, то я беру ответственность на себя. Признаю — мною движет эгоизм. Я не хочу терять самого странного и, наверно, самого близкого своего друга. Можете обвинять меня за то, что я принуждаю его к этой нежизни. Готов жить с этой виной, потому что я не из тех, кто легко сдаётся. То, что сидит во мне — не позволяет.