Но у Недопузина была женщина, которая пробуждала его из любого сна, кормила, водила на работу и получала за него зарплату. Откуда она взялась, этого он не знал, куда временами уходила – тоже.
Иногда ему казалось, что есть у нее семья, дети, другая жизнь за порогом комнаты, но это его не интересовало.
Иногда она ложилась к нему в постель, споро брала своё, и после этого Недопузин спал очень крепко и не видел тех снов, ради которых жил и играл в крематории. Это ему не нравилось, но женщина его не спрашивала: тяжелая, угловатая, с душными запахами.
Во сне у Недопузина не было запахов, не было веса и реальных очертаний, а одни только пятна, живые, наполненные цветом движущиеся пятна, которые беспокоили его, радовали или огорчали.
Красное пятно пугало своей угрозой.
Оранжевое – трещало на слух жесткими крылышками саранчи.
Серое – оставляло равнодушным, как случайный прохожий.
Лиловое – волновало без меры.
Он и сам не знал, почему оно лиловое – это пятно. Лиловое было на звук лиловым. Дымчатое, нежное на ощупь, сладковатое на вкус – оно томило его и уводило за собой в блаженство, которое заканчивалось порой истечением семени.
Жизнь стоило отдать за лиловое. Не ту, которая днем, – возьмите забесплатно, – но даже ту, которая ночью.
– А поезда в ваших снах не приходят? – спрашивал его Непоседов.
– Нет, – отвечал. – Слава Богу. Поезда приходят только в жизни.
По утрам, когда приходил поезд, Недопузин сидел в кабинете у глазного врача, и если бы пассажир экспресса залез на крышу вагона, то углядел бы через окно бельэтажа таблицу с буквами, слепого в кресле, врача с блестящим диском на лбу.
Только сумасшедший полезет на крышу вагона, спросонья, в чужой стране, на случайной промежуточной станции, но сценарий учитывал и сумасшедших.
Глазной врач был на самом деле не врач, а водопроводчик. Настоящий глазной врач в этот момент выглядывал из кабины маневрового паровоза, делая вид, будто отправляется в путь. Настоящий машинист в этот момент стоял величественным швейцаром в дверях гостиницы, делая вид, что встречает посетителей. Настоящий швейцар сидел на площади перед мольбертом, делая вид, что рисует пейзажи. Настоящий художник ходил с подносом по привокзальному буфету, настоящий официант щелкал ножницами в парикмахерской над утвержденной головой, настоящий парикмахер сидел в кассе вокзала и продавал билеты на несуществующие поезда.
В этом городе никто не исполнял ту роль, которая соответствовала его профессии. Чтобы не проглянул непрофессионализм в образе, с которым боролись.
Лишь слепец Недопузин был и по роли слепцом, ибо на большее не годился.
Но с этим мирились.
5
Скелет по кличке Ноздрун стоял на площади, в витрине фотоателье, терпеливо ожидая покупателя.
Вот уже который год подряд.
В это ателье его завезли по ошибке, оприходовали и оставили навсегда.
Ноздрун – неликвид.
Ребра пожелтели на солнце. Позвоночник согнулся от долгого ожидания. В глазнице свил паутину паук и зудела несчастная муха, обреченная на сожрание.
Рядом с витриной стояли столики на тротуаре, и шутники-посетители заказывали порой чашечку кофе для скелета, пили за его здоровье, спорили по поводу того, кем он был при жизни, этот Ноздрун, что делал, кого любил-ненавидел, а он помалкивал и секреты свои не выдавал.
Однажды приехал за ним специалист, учитель анатомии, обследовал дотошно и придирчиво, определил в конце концов, что Ноздрун – пластмассовый, и с возмущением удалился.
А посетители перестали угощать его, пить во здравие и угадывать прошлую жизнь.
Какая может быть жизнь у пластмассы?..
Лишь клоун Балахонкин заказывал ему кофе и обращался по-дружески.
– Да я может сам из пластмассы, – говорил он. – Мы все может из пластмассы. Только нас еще не обследовали.
И пел громко, фальшиво, отстукивая ладонями по столу:
– За что же вы замучили пластмассу?..
За одним из столиков, возле витрины, вечно сидел, будто приклеенный, тощий и усохший посетитель, в мелких складочках по лицу и по шее.
Он никуда не спешил, как и Ноздрун за стеклом, ни за кем не гнался.
Он пробовал уже когда-то. Он догонял.
Теперь он знал хорошо: что не твое, того не догонишь.
Даже по утрам, когда подкатывал ревизором международный экспресс, он сидел на этот месте с чашечкой кофе и перелистывал утреннюю газету-реквизит – с гадливой покорностью.
Кличка была ему Лопотун, работал он на радио, в молодежном отделе, специалистом по романтике.
Звуками засорял эфир.
От кофе его мутило, от газеты мутило, от нелюбопытных пассажиров, ради которых изображал надуманную жизнь, но это была нетрудная роль в утреннем всеобщем лицедействе, и ее он исполнял исправно.
Каких-то десять минут за утро: можно и потерпеть.
Потом он бездельничал целый день, оглядывал прохожих, подремывал в тени, а иной раз вынимал из кармана затертый, посекшийся по сгибам носовой платок, задумчиво разглядывал узелок.
Узелок был завязан давно, в непамятные теперь времена, и было интересно перебирать прошлое год за годом, как на счетах отщелкивать, напрягаться, вспоминая, будто таился в узелке великий секрет, который следовало разгадать.
Хотелось его развязать, загладить, позабыть навсегда, чтобы не бередил душу, но кто из нас может похвастаться, что обрубил в жизни хоть один узел?
Кто из нас, кто?..
– Поверьте старому язвеннику, – сказал Лопотун. – Утерян секрет.
Унылый мужчина по кличке Дурляй сидел за соседним столиком и жевал, не переставая, неподатливый кусок.
Диковатый и волчистый: как в лес глядел.
Тарелки перед ним не было. Щеки свисали до плеч. За щеками была уложена пища, с утра про запас.
Мясо.
Овощи.
Жареная картошечка.
Компот.
По утрам он сидел за этим столиком и завтракал на виду у пассажиров. Перед ним стояли цветы в вазочке, и Дурляй нюхал их время от времени – по утвержденной роли. Это была очень хорошая роль; никогда он не жил так сытно, как жил теперь, но к хорошему быстро привыкаешь.
За минуту до подхода поезда ему подавали еду на подносе и по сигналу отбоя забирали обратно.
Картошка была холодной и пересушенной, мясо – волокнистым и жестким, в компоте плавали на виду блестки жира.
Поначалу он торопился, заглатывая побольше в отпущенное ему время, но получил предупреждение в приказе и стал неторопливо закладывать пищу за щеки, большими кусками, чтобы дожевать на досуге.