Он скромно постучался в высокую дверь, покрытую орнаментом из тонких золотых нитей.
— Входите, монсеньор, я вас ждал.
Лиланд приготовился к тому, что Кальфо будет помогать кардиналу в беседе. Но Катцингер был один. На его пустом письменном столе лежала простая папка, перечеркнутая красным. Выражение лица кардинала, обычно мягкое, обрело гранитную жесткость.
— Монсеньор, я не стану ходить вокруг да около. В течение трех недель вы ежедневно видитесь с отцом Нилом. Теперь вот привели его на публичный концерт, познакомили с человеком, о котором мы получаем весьма нелестные отзывы.
— Ваше преосвященство, Рим не монастырь…
— Довольно пустословия! Мы с вами заключили соглашение, вы должны были держать меня в курсе ваших бесед с отцом Нилом и докладывать о том, как продвигаются его личные исследования. В католической церкви никакое исследование не может быть личным: всякое размышление, открытие должно приносить ей пользу. Я уже не получаю от вас никаких докладов, да и те, которые вы мне составляли вначале, весьма немногословны, в них сказано меньше, чем можно было бы. Мы знаем, что поиски отца Нила движутся в рискованном направлении, и также знаем, что он держит вас в курсе. Так почему же вы, монсеньор, становитесь на сторону авантюры, направленной против церкви, к которой вы принадлежите, которая вам, как мать?
Лиланд опустил голову. Этот человек… Что ему ответить?
— Ваше преосвященство, я так мало смыслю в ученых трудах отца Нила…
Катцингер сухо оборвал его:
— Я прошу вас не понимать, а докладывать о том, что вы услышите. Мне неприятно вам об этом напоминать, но в вашем положении не выбирают.
Он склонился над столом, раскрыл папку и подтолкнул её к Лиланду:
— Узнаете эти снимки? Вы здесь представлены в компании одного из монахов вашего монастыря Святой Марии в пору, когда вы были там настоятелем. Здесь — он помахал перед носом Лиланда черно-белой фотографией — вы с ним наедине в саду аббатства, и взгляды, которыми вы обмениваетесь, говорят о многом. А здесь — это изображение было уже цветным — вы стоите у него за спиной, и ваша рука лежит на его плече. Подобные вещи недопустимы между монахами, это непристойно.
Лиланд побледнел, сердце заколотилось. «Ансельм!» Чистый, благородный брат Ансельм! Никогда этому кардиналу не понять, что сближало их. Да и сам он никогда бы не позволил ни этим выпученным глазам, ни словам, произнесенными так жестко и холодно, осквернить то, что было тогда в его жизни.
— Ваше преосвященство, как вам известно, я доказал, что между мной и братом Ансельмом не было ничего такого, что нарушило бы наши обеты целомудрия — ни действий, ни малейшего намека на поступки, противные христианской морали!
— Монсеньор, христианская чистота нарушается не только поступками, нужно уметь владеть своим разумом, сердцем и душой. Вы пренебрегли своими обетами, дав волю дурным помыслам, ваша переписка с братом Ансельмом доказывает это. — И он показал Лиланду несколько писем, аккуратно сложенных в стопку. — Злоупотребляя властью, которую имели над ним, вы вовлекли этого несчастного брата в водоворот страстей, обуревающих вас, одна мысль о которых внушает мне ужас.
Лиланд покраснел до корней волос и съежился. «Как им удалось заграбастать эти письма? Ансельм, бедный мой друг, что они с тобой сделали?»
— Ваше преосвященство, в этих письмах нет ничего, кроме выражения приязни, конечно, сильной, но чистой, которая связывала монаха и его настоятеля.
— Да вы шутите! Эти фотографии, потом эти письма, наконец ваши публичные высказывания о допустимости брака для священнослужителей. Все это говорит о том, что вы дошли до той степени моральной испорченности, которая нас вынудила облечь вас епископским саном, чтобы оградить от соблазна и избежать ужасающего скандала, назревавшего в США по вашей милости. Американская католическая церковь и без того переживает нелегкие времена, процессы о педофилии, да еще повторные, серьезно подорвали доверие ее прихожан. Вообразите, как бы раздула этот скандал пресса: «Аббатство Святой Марии — уголок Содома и Гоморры». Приютив вас в Ватикане, я добился от журналистов молчания, и это нам весьма дорого обошлось. Это досье, монсеньор…
Он заботливо сложил фотографии поверх пачки писем, резким жестом захлопнул папку и заключил:
— Я не смогу и далее хранить это досье в секрете, если вы не будете исполнять наш договор так, как следует. Отныне вы будете напрямую держать меня в курсе всех изысканий вашего французского друга. Кроме того, потрудитесь проследить, чтобы он не встречался в Риме больше ни с кем, кроме вас, и вот тогда вы обеспечите как свою, так и его безопасность. Понятно?
Когда Лиланд снова вышел в длинный безлюдный коридор, ему пришлось на миг прислониться к стене. Он задыхался, этот разговор довел его до полного изнеможения. Он был весь в поту, майка прилипла к груди. Медленно приходя в себя, он спустился по широкой мраморной лестнице и вышел из здания Конгрегации, машинально повернул направо, зашагал по первому из трех переходов, огибающих колоннаду Бернини, потом снова направо, к виа Аурелиа — не глядя по сторонам, с пустотой в голове.
Его преследовало ощущение, будто его раздавили физически. Ансельм! Откуда им знать, да и разве способны они постигнуть, что такое любовь? Для этих людей это всего лишь слово, такое же пустое изнутри, как политическая программа. Как можно любить невидимого Бога, если никогда не любил существа из плоти и крови? Как быть всемирным братом, если ты своему брату не брат?
Сам не заметив, как очутился перед подъездом своего дома, он поднялся на четвертый этаж, где застал отца Нила сидящим на ступеньке лестницы с мешком, зажатым между коленями.
— Я не мог оставаться в Сан-Джироламо, сидеть там без дела. Этот монастырь омерзительно уныл. Мне захотелось поговорить, я подумал, дождусь тебя…
Лиланд без единого слова провел его в гостиную. У него тоже была потребность поговорить, но сможет ли он расколоть эту сдавившую грудь каменную броню?
Он сел и налил себе бурбона. Его лицо все еще было страшно бледно. Нил, склонив голову набок, всмотрелся в него:
— Ремби, мой друг, да что случилось? На тебе лица нет.
Обхватив стакан обеими руками, Лиланд на мгновение зажмурился. «Смогу ли я сказать ему?» Но, сделав еще глоток, робко улыбнулся Нилу и подумал: «А ведь теперь это мой единственный друг». Он больше не вынесет этого двоедушия, к которому его вынудили с тех пор, как он здесь, в Риме. И, сделав над собой усилие, он заговорил:
— Как ты знаешь, я был совсем юнцом, когда поступил в консерваторию аббатства Святой Марии и прямо со школьной скамьи угодил в послушники. Я ничего не знал о жизни, Нил, и целомудрие меня не угнетало, потому что я не ведал страсти. В том году, когда я принес монашеский обет, к нам присоединился еще один послушник из консерватории, такой же невинный, как новорожденное дитя. Я пианист, а он был виолончелистом. Сначала нас сблизила музыка, потом к этому прибавилось что-то еще, мне совершенно не известное, я был перед этим абсолютно безоружен, но это было то, о чем в монастырях не говорят, — любовь. Мне потребовались годы, чтобы понять, какое чувство овладело мной, что счастье, которое я испытываю в его присутствии, называется именно так! И я тоже был любим, я знал об этом, мы открыли друг другу свое сердце. Да, я полюбил монаха, который был младше меня, чистого, как вода, бегущая из источника. И он тоже любил меня, Нил!