Черная радиотарелка начала пятидесятых годов, явственно вибрирующая при громком звуке. Выцветшая, порыжевшая, запыленная, у кого-то уж рваная, зашитая ниткой, не обязательно черной, какой придется. Хрипящая – не приведи Господь. Зато в четверг обязательно опера. Ты забыл край милый свой, бросил ты Прованс родной. Письма с моей мельницы на Даниловский рынок оборвышу. Когда мне, гаминке, уже двенадцать, мы с пятнадцатилетней Томой Завидовой в туалете центральной музыкальной школы, где она учится по классу скрипки – я вообще ни бум бум – поем всю подряд Травиату. Поделили не без труда партии, ансамбли же и хоры – вместе. Погибли! вы-ы на-авеки! о-о-о-о счастье ме-е-е-ечтанья! Они, мечтанья, уйдут не безропотно – такую подымут бурю в стакане воды! Не прохладно проститься с собой, но в слезах и стенаньях. Поколенье упущенных возможностей – коммунальных квартир, родителей за ширмой, в семнадцать лет выдаваемых трудовых книжек, проходных с табельными досками, вечернего образованья и медленного взросленья. Тягучее время в глубокой завидовской комнате – звуки приглушены мягким ковром на стене. Круглый стол с покупным букетом ромашек. Томительные вечера на бульваре промеж трамвайных путей… звоночки, звоночки – и длительное ожиданье неизвестно чего. Играем во флирт за столом, мне мачеха Томы позволила карточки переписать. Сапфир: Вы сегодня печальны. Алмаз: тому есть причины. Флирта не будет, всё скомкается, чтоб бумерангом вернуться ко мне в сыновьях. Рита, вступай, заснула? ворона, а не Альфред. В единственной комнате Завидовых кроме буфета музейный шкафчик-витрина с севрским фарфором. Мы подъедаем с Томой вдвоем макароны на коммунальной кухне. «Томочка, деточка, где то, что было в этой миске?» - спрашивает мачеха. Как забредет сюда счастье? где ему спрятаться здесь? и как его примут глубины сонных зеркал? Топаз: Вы ждете прекрасного принца? Сардоникс: иначе не может быть…
Тома немножко меня проводила, мачеха-врач, нет, враг, сейчас вернется домой. Я стою слушаю: Тома играет. Четвертый этаж, светится их окно, одно одинешенько в темной кирпичной стене – кто же его придумал? Там ненавидят друг друга вдова актера и дочь сирота от первого брака. Тьма, Тома и звуки скрипки стоят надо мной, всю ночь. Трагедия и Травиата встречают, едва проснусь: заштопанная тарелка с утра дрожит от рыданий, им в такт содрогается сердце, и жизнь – огромный театр. Опал: мы актеры на сцене жизни. Оникс: нет, то была не игра.
Сейчас мне пятнадцать – длинные руки, долгие ноги. Тома на первом курсе консерватории, у ее мачехи пенсия по инвалидности. Комнату разгородили, благо в ней два окна, и половину сдали портнихе Зое Петровне. Робкий студент-кларнетист поухаживал было за Томой. Вот уходят вдвоем под арку, а я гляжу им вослед. Однако всё рассосалось, кончилось всё ничем. То ли теперь мне радоваться, то ли мне горевать. Аметист: мы долго не виделись. Бирюза: я стала другой.
Уже я живу вне дома, и где теперь моя Тома, можно только гадать. Нет, говорит мне мать, всё хорошо известно: она получила место. Оркестрантка в театре оперетты. Гранат: вам там весело? Янтарь: даже слишком. На фотографии мы глядимся вдвоем в ручное зеркало. Не на себя глядим, друг на друга, чтоб не глядеть в упор. Блик от овального зеркальца лежит у меня на лбу, и в голове бездумно, и впереди светло.
Чья-то семья на даче. В чужой раскаленной квартире Томе перепадают какие-то крохи любви. Советская оперетта, конечно, лучшая в мире, но до того обрыдла, хоть на помощь зови. Берилл: это всё, что сулила нам жизнь? Изумруд: и на том спасибо. Увидела свою Тому, когда в помещенье театра оперетты питерская труппа давала «Порги и Бесс», вися на пожарных лестницах. У Томы усталый взгляд и цвет лица – городской. Ах, Рита, флирт с жизнью не клеится. Рубин: всё может еще измениться. Яшма: как трудно ждать. Тома живет не у мачехи, вышла за человека намного старше себя. У Томы двадцатилетний пасынок по имени Ипполит. Кругом наэлектризовано, давит пышность одежд. Мы с Томой сидим в театральном буфете. Я достаю из сумочки снимок двухлетнего сына, она – красивого пасынка… даже больно глазам.
Я навещаю Тому в отделенье для смирных. Психи трясутся в халатах у больничных дверей. Пруд, осыпаемый листьями, потемнел и печалится: кому-то на празднике жизни места недостает. Тома всё время плачет, не слезами, так голосом. Завтра врачи выписывают, не вечно же тут держать. Я везу ее к мачехе, то есть по месту прописки. Развод она позже получит, сейчас у нее нет сил. Нефрит: этот мир суров. Сердолик: всё равно Вы прекрасны. Мачеха стала тише… так зловеще молчит.
Встречаю Тому на улице лет этак через двадцать – она вполне узнаваема, в волосах седина. Малахит: ну теперь Вы счастливы? Жемчуг: я невзыскательна. Кривит ярко-красные губы и отводит глаза. Мачеха умерла одна в запертой квартире, Тома была на гастролях, соседи неведомо где. Труп ее стал ужасен, будто все фурии ада обезобразить решились старческий жесткий лик. Теперь в захламленной этой большой единственной комнате с Томою поселился кому-то не нужный муж. Коралл: Вы ему верны? Хризолит: к чему любопытство. То время ушло безвозвратно, разбились те зеркала. Нет, большое лишь треснуло, в нем живут отраженья, сломленные пополам, запрятанные в глубину. Их оттуда пришлось бы соскоблить с амальгамой – живучие привиденья в ореоле надежд. Длинноногая девочка, выросшая из одежд. Рядом девушка, похожая на Эсмеральду. Кошка черная – оборотень – когтями висит на ковре, ковер висит на стене, стена висит в вышине, одиноким жутким окном выходя на верхушку тополя. Хризопраз: Вы были неопытны. Агат: я осталась прежней. Осталась полной надежды, что зиждется на песке.
ИЗ БЛИЖНЕГО ЗАРУБЕЖЬЯСело над тихою рекой. Мать Кристины на мосту ловит за полу москаля, говорит торопливо: «Нам это ни к чему – самостийность… только для начальства… а в Москве молочный завод на какой улице? дочка там… » Таких-то заводов тьма тьмущая. В подвале без окон машина фаршемеска: делают сырковую массу. За перегородкой кровать, если в ночную смену сырья не хватит, можно покемарить или там что. Общежитье поблизости – однокомнатная квартира алкаша. В поле за селом ходит смерч, и другая жница вяжет без подмоги полные снопы. Какое там! безработица. Всё равно уеду, не выдержу. Увижу из окна автобуса длинную скирду. Сойду, пойду бить пыль растрескавшимися пятками.
Цех переехал в Салтыковку – за те же деньги попросторней. Расширяемся, хозяин набрал чурок – бесправные и бестолковые. Гыр, гыр, гыр по-своему, а убрать что насрал не понимают. Кристине двадцать, она уже начальник цеха, в общежитье по трое суток не попадает. Наконец сняла жилье в Салтыковке. Одна, с телевизором и видеомагнитофоном. Пошли вы все… сыта по горло. Хозяин понял, с кем имеет дело, и притих. Юго-западный ветер раздергал тучи над селом, точно кудель на прялке, обрушил ливень в степь. Быстро схлынул поток, будто знал, где искать море, и ничего не досталось одуревшей от жары Салтыковке.
Ты мне мозги не пудри… на дискотеку пришла или куда? Понаехали, рабочие места занимаете… тоже строит из себя… твой-то хозяин, небось, ничего себе мужик, а? не хочешь – не надо… ищи дурака… мои невесты в интернете… с во такими коттеджами. Ах, ты так? ну, только выйди! Ночь над селом, тиха вода в ставочке. Спят гуси, спрятав голову под крыло. Спят братья, не ведая о сестриных обидах. Три дороги в перекрестке, поплутав, выводят к Москве.