– Дети в этом учебном году пойдут в школу не первого сентября, а первого октября! – рявкает хозяин кабинета. – Приказ номер такой-то!
– Понятно-понятно! – лепечет завуч.
– Свободны! А вы останьтесь!
Остаться – это конечно же мне? Нет, как ни странно, остаться требуют нашего директора. Мы с завучем вываливаемся в коридор «министерства», где она тут же набрасывается на меня:
– Как вам не стыдно! Вы же педагог! Занимаетесь грязными провокациями! О нас бы подумали! У Нелли Петровны слабое сердце!
У меня, кажется, уже совсем нет сердца. Вместо него лежит огромный холодный камень. Душа тоже замерзла – намертво, безвозвратно. Я отворачиваюсь от брызжущей слюной мне в лицо коллеги и безразлично смотрю в пыльное стекло. На улице стоит военная машина с какими-то чрезвычайно неприятными штуками на крыше, от которых идет мороз по коже. Значит, снова будут стрелять. Но нашим. Тем, которые считают Украину своей родиной. Внезапно на глаза наворачиваются слезы, еще минута – и я плачу. Нервы ни к черту, я закрываю лицо руками и содрогаюсь в рыданиях. Хочу остановиться – и не могу.
– Ну не надо… – Завуч в раскаянии, считая, что наговорила лишнего, касается моего плеча твердыми костяными старушечьими пальчиками. – Не плачьте… все знают, что это неправда… не прятали вы никаких террористов. Только надо же быть осторожнее! – страстно шепчет она. – Осторожнее! Так и работы недолго лишиться! На что тогда жить будете?
– Зарплату все равно не платят… – шепчу я, шмыгая носом.
Завуч роется в своей дерматиновой сумочке, купленной, наверное, в прошлом веке, и достает бумажную салфетку.
– Вытритесь! – приказывает она, и мне кажется, что на ее властный голос также поставили синюю печать ЛНР. – Ну, придется сентябрь за свой счет, наверное, – неопределенно пожимая плечами, говорит она. – А потом будут платить?
Непонятно, у кого она спрашивает – у меня, которая все равно ничего не может ответить, или у министра образования Лаптевой, подписывающей эти пространные приказы.
– И чем будут платить? Говорят, продуктовые пайки будут давать!
Из кабинета министра или его помощника вываливается директор нашей школы Нелли Петровна, еще более красная, чем раньше.
– А как же нам обратно? – растерянно спрашивает она у невидимого за дверью начальства, но то лишь презрительно бросает:
– Своим ходом! – и с треском отсекает нас, отработанный материал, от себя.
Все. Высочайшая аудиенция окончена. Мы ознакомлены с приказами, а я – еще и с тем, что являюсь нежелательным элементом в этом новообразовании. Это же подтверждает и директриса.
– Вы уволены… приказом, – горестно говорит она, созерцая мою зареванную физиономию, и, наверное, делает на этот счет не совсем верные выводы. – Раскаиваетесь? – спрашивает она и качает давно некрашеной, пегой от седины головой. – Раньше надо было думать! А вы, дорогая моя, еще и дразнили этого… этого! Как же мы домой-то доберемся? – внезапно озадачивается моя теперь уже бывшая шефиня. – Автобусы-то хоть ходят? Как вы думаете?
Завуч и директор удаляются, не оглянувшись. Я же до сих пор стою у окна, с бумажной, насквозь промокшей салфеткой в руке. До дому всего каких-то семьдесят километров, но неожиданно я решаю поехать в Донецк к бывшей свекрови. Это тоже недалеко – раньше на поезде можно было добраться часа за три – три с половиной, но теперь расстояния меряют по-другому. Я еще не совсем понимаю, зачем мне так срочно понадобилось в Донецк – не за тем ли, что бывший муж работает в России? А нам с Женькой нужно выбираться отсюда… любым способом. Тем более что работы теперь у меня нет. И министерство образования Луганской республики вряд ли допустит, чтобы такой ненадежный в политическом отношении элемент, как я, воздействовал на неокрепшие детские умы.
Мой собственный ребенок сидит в вестибюле: сбежать отсюда Женька не смогла бы, даже если б и захотела, – кругом охрана и турникет, открывающийся к пользованию из стеклянной будки, в которой сидит такой же мордатый камуфляж, как и в кабинете. «Хорошо, что я взяла ее с собой, а не оставила на Маруську», – думаю я, по пути вспоминая, что Женька очень давно не была у бабушки с дедушкой. Они ее любят и хотя бы поэтому обязаны помочь вывезти отсюда ребенка. Я-то бывшая невестка, но внуки – они бывшими не бывают. «Они нам помогут, они нам помогут», – как заклинание повторяю я. Непонятно, почему я решила, что не имеющие никаких связей и чинов пенсионеры могут нам помочь, но факт остается фактом: я объявляю, что мы едем к бабушке и дедушке. В Донецк. В соседнее государство, ДНР. Женька весело скачет рядом: для нее эта поездка «за границу» развлечение, а их в ее маленькой жизни сегодня совсем немного.
Егор
– Дядя, а это у вас настоящая шоколадка?
Девчонка была крохотная и ужасно забавная – курносый нос, внимательно-требовательные глаза, тонкие, удивленно поднятые бровки и две толстенькие косички-колбаски, заплетенные так туго, что не свисали на худенькие плечики малявки, а воинственно торчали в стороны.
– Конечно! Настоящий шоколад для маленьких граждан Новороссии. А не для каких-нибудь там бандеровцев. И даже с орехами. На!
Она протянула было грязную, исцарапанную лапку, но вдруг отдернула ее, как будто обжегшись. Ее смешные бровки сдвинулись, но она все еще не уходила. Сглотнула слюну и спрятала руки в карманы голубых джинсиков:
– Я не хочу.
– Ты чего? Испугалась?
Я присел на корточки перед хмурой пигалицей. Теперь наши глаза были на одном уровне. После свадьбы Психа у меня на душе было особенно муторно – и я пошел побродить один, хотя это и не приветствовалось. Меня тянуло в жилые кварталы, к НАСТОЯЩИМ людям. Детей на улице здесь можно было встретить нечасто. А эта девочка – она была совсем как глоток чистого воздуха. Но кто отпустил это чудо с косичками гулять в одиночестве? И вообще, есть ли у нее родители?
– Тебе сколько лет? Ты в школу ходишь? Или в садик?
– Я не буду с вами говорить, – упрямо двинула головой девчонка, и косички закачались, как на пружинках. – Мама говорит, нельзя разговаривать с кем попало. Садик не работает – я в него не хожу, – неожиданно призналась она. – Мы живем у дедушки. Только он умер. Он хотел поехать в другой город, и его застрелили. А машину забрали.
Я все сидел перед ней и не мог подняться. Шоколадка потихоньку таяла у меня в руках. Да, наши глаза были на одном уровне, мы пристально вглядывались друг в друга, словно силясь понять: кто повидал в своей жизни больше – эта девчонка, четырех или пяти лет от роду, или я – двадцатитрехлетний оболтус, безработный актер, шантажист, джентльмен удачи…
Я неловко начал стягивать с плеча рюкзак, чтобы достать оттуда кулек с шоколадом, печеньем, орешками в пакетиках – в магазинах здесь давно уже ничего такого не продавали; я знал, что местные дети даже леденцов не видели несколько месяцев. У нас же этого добра было навалом – в ежедневный паек входили и сладости, и «виагра», и сигареты. Я не успел нащупать лакомства, когда со спины на асфальт грохнулся автомат. Девочка отпрянула, поджала губы, а потом резко развернулась на пятках и пошла – полная достоинства, крохотный человеческий детеныш в городе, похожем на джунгли. Внезапно я увидел, что в косички у нее вплетены… желто-голубые бантики! Меня захлестнула злоба. Нет, я злился не на тех, кто противостоял нам, и не на тех, кто по ночам расписывал город проукраинскими лозунгами и антипутинскими карикатурами. Я понимал, что они – те, кто считал себя украинцами и жил веками на этой земле, – были в своем праве, в отличие от нас, пришельцев. И те, кто учил детей ничего не брать у чужих дядек с автоматами и в камуфляже, были также правы. Не прав был я, заведший разговор с чужим ребенком. Но кто позволил себе такую несусветную глупость: заплести косички провокационными лентами, а потом спокойно выпустить девчонку на улицу?! Какой дурак додумался вот так вырядить ребенка?