Ознакомительная версия. Доступно 12 страниц из 59
По ходу работы возникают вопросы, обмениваюсь письмами, по почте высылаю ему найденную мной в полуразрушенном немецком замке на берегу Рейна гравюру XVII века – карту Иерусалима с несколькими сценами из Ветхого Завета. Идет время.
В конце 1947 года в литературной студии МГУ я читаю два последних перевода Владимиру Луговскому.
В 1948–1949 годах Давида Гофштейна вместе со всеми членами Еврейского антифашистского комитета арестовывают и приговаривают к расстрелу…
Папа в совершенном ужасе.
Наверняка в руки гэбистов попала моя с ним переписка, да еще карта Иерусалима.
Никто из издательств мне не звонит. Все начатые переводы я уничтожаю, из литературной студии при филфаке МГУ меня, ввиду того что я не являюсь студентом МГУ, исключают. Зато у меня успехи в институте, все более и более увлекаюсь я композиционным рисованием с натуры.
Стихов больше практически не пишу. К живописи и поэзии вернусь через тридцать лет.
Почему? Не знаю. Потребность выражать себя в стихах была у меня в шестнадцать лет, в двадцать три года и вновь и уже навсегда возникла после шестидесяти лет.
ЭПИЛОГ
2009 год
Написал о том, что помнил, что видел своими глазами шестьдесят лет назад на войне, осудил факты нечистоплотности, безнравственные поступки, нечеловеческие ситуации, все то, в чем и я был невольным, а то и сознательным участником.
Прочитал написанное и преисполнился недоумения.
Налицо парадокс.
Мои связисты?
Я сам?
В 1943 году под Минском, безусловно, сочувствовал им, и во имя высшего – победы над фашистской Германией и построением коммунистического общества – закрывал глаза на повседневное игнорирование самой сущности этических представлений.
В 1943 году помыслы мои были чисты и дорога в будущее светла. В 2009 году и на прошлую наивность, и на будущее смотрю с испугом, и сердце мое обливается кровью. Видимо, тогда головы наши были не тем заняты. Как отвечали на Нюрнбергском процессе деятели Третьего рейха – выполняли боевые задачи, приказы вышестоящих начальников. Но перед глазами Афганистан, Чечня, Хрущев, Горбачев, Ельцин, Юшенков, Политковская, Украина, Осетия, Абхазия, Грузия, любимые друзья, любимая женщина…
В Любавичах, меж блиндажей и могил / случайно, счастливо, беспечно / я встретил ее и две ночи любил, / и думал, что это навечно. / Тогда словно голову я потерял. / Друзья надо мною смеялись, / и падали мины, и месяц сиял, / а мы все расстаться боялись. / Ни женщины этой, ни этих друзей, / лишь память одна фронтовая. / Доказывать правду какую-то ей? / Но кто я? И разве я знаю?
Я был выхлестнут тишиной, / шел по пятам за мной / мой дом, казавшийся мне тюрьмой – / семьдесят лет в длину. / Мне ничего не сказал он, / но, как сказал Честер-стон: / «Человек стреляет в луну, / чтобы вернуться домой». / Я бы тоже стрелял туда, / но, как всегда, мне / «Нет!» – ответил мой пистолет, / оставшийся на войне.
А потом была холодная война, XX съезд партии, хрущевская целина, хрущевская оттепель, брежневский застой, горбачевская перестройка, ельцинский Белый дом, чубайсовская приватизация и в итоге на фоне возникающей свободы печати и уникального расцвета всех форм нового искусства – бесконечная война в Чечне, расцвет криминального капитализма и международного терроризма. А я уже не солдат, не офицер, а художник и поэт, а за плечами восемьдесят шесть лет жизни и все то же довоенное и послевоенное убеждение, что все впереди. Это то, что я понял в 40-х годах, и то, о чем говорил в 90-х, и то, что чувствовал, оформляя как художник последние свои книги: Екклесиаст, Книгу Иова, Книгу пророков.
Все впереди!
Мост над пропастью или подкоп, / свет погас, и не топят в квартире, / рассуждаю о Боге и мире. / На рисунке ковчег и потоп, / на столе сельдерей и укроп, / молоко и картошка в мундире. / Мысли словно пудовые гири. / Надо вырыть за домом окоп.
Март 1945 года – март 2009 года
Весна сорок пятого, март, двадцать три, / осколки и дым. – Говори, говори! / Пилотка, значок, фотография, карта, / немецкие фольварки и города. / (Мы даже с тобой не простились тогда.) / Шинель, гимнастерка и мысли некстати / о школьнице Кате, о девушке Кате, / как мы в блиндаже целовались, шутя. / Горящая улица, школьная парта… / Мне страшно сидеть двадцать третьего марта / над картой семь лет и полвека спустя.
И еще:
Здесь у каждого жизни разлом, / то обиды синдром, то ранение. / Этот нервный мужик под Орлом / потерял то ли слух, то ли зрение, / и с двумя костылями жена, / косы вылезли, платье кургузое, / но ругается матом она, / как когда-то в окопе под Рузою. / Может быть, этот дурень седой, / эта баба в ее безобразии, / этот стол с профсоюзной едой / фантастичнее всякой фантазии.
И еще:
О, как мне этот вид знаком: / магистратура с комендантом, / заигрыванье с белым бантом, / и треск стекла под каблуком, / и то взъерошенный, то сбитый / на металлическом шесте / петух – кричащий символ нации, / и тряпка – знак капитуляции. / На высоте Святая Анна. / На кухне человек убитый. / На площади рояль концертный…
И наконец:
Писать без оглядки – какое блаженство!
Без страха, по чувству избранства, по праву
Охоты и лени, по-детски, по-женски,
И просто по нраву, и вовсе без правил,
Невнятно – опасно, понятно – случайно,
Беспечно – навечно, годами и наспех,
И на смех, и насмерть! Не бойтесь ошибок,
Завидное счастье писать без оглядки.
Февраль 2003 года – декабрь 2008 года
О ХУДОЖНИКЕ И ПИСАТЕЛЕ ЛЕОНИДЕ РАБИЧЕВЕ
Родился в Москве в 1923 году. Стихи начинает писать в пятнадцать лет. В 1940 году получает аттестат об окончании десятого класса и поступает в Московский юридический институт. Литературной студией там руководит Осип Максимович Брик. Осип Максимович приглашает его на литературные читки в свою квартиру в Спасопесковском переулке, знакомит с Лилей Юрьевной, Катаняном, Семеном Кирсановым, Борисом Слуцким. Кроме учившегося на четвертом курсе Бориса Слуцкого занятия студии посещает будущий писатель Дудинцев.
Ознакомительная версия. Доступно 12 страниц из 59