…потрясенный всеми этими чудесами, я со слезами поблагодарил Корнелиуса, открывшего мне глаза и убедившего меня в необходимости донести эти чудесные известия до Гоа и Рима; и решил отправиться к долине Цанпу, именуемой в Индии Буррамапутер, и возблагодарил Господа Нашего Иисуса Христа…
Во имя Господа,
что же случилось с Мершаном? Сегодня будет два дня, как он ушел. Его следы на склоне, прямо перед скальным гребнем, давно уже стерты ветром и засыпаны бесконечно падающим снегом.
Наш долг – мой долг прежде всего, ибо я руковожу этой несчастной экспедицией, – в том, чтобы ждать. Экспедиция не может бросить одного из своих членов.
Наш долг – спускаться вниз. У нас почти кончились припасы. С тех пор как сюда поднялись Абпланалп и Им Хоф, лагерь стал слишком тесен для нас шестерых.
Погода с каждым днем ухудшается, склоны горы перегружены снегом. Мы слабеем от высоты. У нас нет выбора. Да простит нам Господь! – мы не можем его спасти. Он ушел, не взяв с собой ничего, в чем мог бы переночевать, – ни палатки, ни спального мешка. Быть может, это было ошибкой, вопрос сейчас не в этом. В любом случае ошибкой, вероятно, было идти одному; ошибкой – не запасти достаточно продуктов для четвертого лагеря; и, возможно, еще одной, не меньшей ошибкой была сама эта экспедиция. Если бы Мершан все еще был среди нас, он, может быть, прибавил бы со своей «французской» иронией: «А не находите ли вы, дорогой мой Клаус, что сама жизнь – уже большая ошибка?»
Короче, что бы с ним ни случилось, неразумно считать, что он может быть еще жив. Во всяком случае, я попытался объяснить это фон Баху, который продолжает надеяться.
С другой стороны, никто никогда еще не поднимался на такие высоты. Следовательно, строить какие-либо прогнозы относительно возможности физиологической сопротивляемости организма Мершана или нашей – довольно трудно.
В XVIII веке, до того как Жаку Бальма, оставленному своими товарищами, пришлось стать лагерем прямо на снегу, думали, что человек не способен выжить после ночевки на леднике. Вздор, разумеется: вероятно, задолго до него многие искатели горного хрусталя, охотники, да и другие путешественники уже пережили подобное испытание, так как их путь регулярно лежал через тот перевал высотою три тысячи шестьсот метров. Но страх всегда иррационален; достоверно известно только одно: с тех пор сотни альпинистов оставались в горах в тех же условиях, и мало кто из них умер. Так разве мы можем утверждать, что знаем что-то о выживании на семитысячной высоте?
Вот почему, когда фон Бах заявил нам – тоном, не допускающим никаких возражений, – что попытается прийти ему на помощь, я даже не пробовал его отговаривать. Быть может, я должен был сделать это, но не чувствовал за собой такого права. Он поступал так, как подобало, – так, как поступил бы каждый из нас, если бы фон Бах не решился на это первым и если бы он не был самым из нас подходящим, кроме одного: мне кажется, он очень ослабел от действия высоты.
Что ж, мы будем ждать еще один день. Затем, если, как я опасаюсь, попытка фон Баха окажется бесплодной, придется уходить, так и не узнав, смог ли Мершан дойти до вершины. Мы возьмем с собой только самый минимум. Все остальное – припасы, обогреватель, палатки, спальники – мы все оставим Мершану. На всякий случай.
Разумеется, у него практически нет никаких шансов. Но как мы сможем потом смотреть друг другу в глаза, если не сделаем для него все, что в нашей власти?
С этой минуты – якорь брошен. У нас нет другого выбора, потому что
Он не вернулся.
Эта фраза упорно вертится у него в голове, действует на нервы.
Фон Бах произносит ее по-французски, он хорошо говорит на этом языке. Мершан его друг, и он хотел бы понять. Он вечно хотел все понять. Этим-то отчасти и вызвана его любовь к горам – тем, что он всегда старался понять, почему его так влечет туда, и никогда ему это не удавалось. Влечение к книгам, влечение к женщинам, это – понятно, для этого есть причины, даже если он и подозревал, что их основания ложны. Но горы: на это у него не находилось ответа; только один – его страсть неодолима. Как страсть наркомана к наркотику.
Или страстная вера того, кто верует в Бога, мысленно прибавил фон Бах, который был верующим.
Он поднял голову и взглянул на небо. Оно наливалось грозной темной синевой, но было удивительно чистым. Редкая цепочка облаков проплывала к востоку, к незнакомой долине, скрытой пеленой тумана.
При восхождении на Монблан в 1787 году Соссюр решил определить цвет его неба. Он изготовил шестнадцать полосок бумаги синего цвета, каждый – с понижением тона. И принес оттуда «образец неба Монблана».
Фон Бах закрывает глаза и стоит так, опершись на свой ледоруб фирмы «Fülpmess». Небо более не было чистым…
Сын Соссюра в Шамони и один его ученик в Женеве тоже располагали точно таким же набором окрашенной бумаги; Шестнадцать полосок разного цвета, «от синей лазури до прекрасной голубой Пруссии». Если бы Соссюр смог подняться сюда, их оказалось бы недостаточно. Ему пришлось бы взять другие цвета: гораздо темнее, включая почти что черный.
Но в то время высочайшей вершиной мира считалась Чимборасо в Кордильерах. А о высоте Гималаев тогда и понятия не имели, и только один иезуит из Тироля, Тиффен-талер, обсуждал результаты своих вычислений с Анкетилем Дюперроном.[106]
Анкетиль был беден, и, чтобы добраться до Индии, имея одну-единственную цель – расшифровку зендской[107]письменности, – ему пришлось наняться простым солдатом. Он рассчитывал найти там доказательства древности Библии, но зендский язык «Авесты», которую он перевел, принес обратный результат: открытие более древней традиции и хронологии, противоречащей куцым шести тысячам лет библейской истории.
Сегодня наша вера менее наивна.
28 мая 1804 года Анкетиль, ставший к тому времени уважаемым ученым, произнес великолепные слова, отказавшись поклясться в верности императору: «Я – просто литератор и нечего более, то есть для государства я – ноль».
Немецкая лазурь – это синий кобальт. Голубая Пруссия была изобретена в 1704-м, существует несколько ее оттенков. Настоящий ультрамарин – это ляпис-лазурь: самая дорогая из всех используемых художниками красок. Искусственный ультрамарин появляется только с 1828 года, у Соссюра его не было. Так какого же цвета это небо?