* * *
Позади меня Волм меняет цвет. Такого цвета я не видел никогда в жизни. Что-то отличное от красного, синего, желтого, черного, белого и их комбинаций. Что-то совершенно чуждое. Мысли Бога говорят мне, что он называется ньюва.
– Теперь Волм – это дверь в Рай, – говорит женщина-Мовак. – Теперь, когда Бог стал частью тебя, а ты – частью Бога, он не хочет, чтобы твоя душа погибла на Земле. Он оставил место в Раю еще для одного человека. Из всех людей на планете Господь решил спасти тебя.
Мои кружащиеся глаза медленно моргают.
– Мне кажется, я не могу пойти, – говорю я. Выражение ее лица не меняется. Маленькие человечки ходят туда-сюда через ее глазницы и нос.
– Я встречал людей, которые оказались в Раю, и ни кто из них не отзывался о нем хорошо. Совершенство мне претит. Лучше я попытаю шансы с Волмом.
Она кивает, и Волм меняет цвет на темно-синий.
– Господь уважает твое решение, но он грустит от мысли, что твоя душа будет потеряна.
– Я уверен, что он сожалеет лишь о той части моей души, которая принадлежала ему.
* * *
Мовак рассматривает меня, придвигаясь все ближе, настолько, что я чувствую запах ее мозгов.
– Господь хочет, чтобы ты отправился с Земли как можно скорее. Если не в Рай, то куда угодно. Просто уходи, и все.
– Я должен дождаться Христиана. Мы все должны попасть в один мир. Я дал обещание Иисусу, что мы продолжим род людской.
– Христиан не хочет идти, – говорит Мовак.
– Где он? Ведь ты знаешь, где он?
– Он в железнодорожном депо, в миле на юг отсюда, ждет, пока его душа исчезнет.
– Мы должны были встретиться здесь, почему он не пришел?
– Выживание его больше не интересует.
– Я успею добраться до него?
– Немного души еще осталось.
– Что случится, если я попытаюсь спасти его? Он примет помощь или это бесполезно? Я могу из-за этого потерять свою душу?
– Мы не говорим о будущем, – отвечает женщина-Мовак. – Знание будущего предназначено только для Мовака.
* * *
– Все равно я должен попытаться, – шепчу я городу в мозгах. – У меня ведь есть время до завтра?
Женщина-Мовак просто глазеет на меня своими блестящими черными пятнами, втягивая холодный кишащий воздух и оттопыривая губу, чтобы несколько мозговых горожан могли скормить себя чудовищному дому-женщине.
[СЦЕНА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ]УМИРАЮЩИЙ ПОЕЗД
* * *
Путешествие к депо замедляет мое зрение. Мысли размокают.
Я двигаюсь очень медленно.
По улицам идти несложно, хотя я постоянно обо что-то спотыкаюсь. Немногие дают себе труд двигаться, все просто кучами спят по краям дороги. Несколько выходцев из Волма шатаются слева от меня. Мое зрение настолько нечеткое, что я даже не уверен, реальны ли они. Мне все равно.
Пустота.
Она копится у меня в голове, покрывает коростами мои клубящиеся, ярко раскрашенные эмоции.
Линия горизонта больше не создает впечатление, будто земля длится и длится. Она сокращает мой путь, делает его теснее и теснее, пока он не становится малой точкой.
Фрагменты машин и зданий свернулись в маленькие комочки и лежат рядом с трупами.
У меня болезнь мозга. Я тону.
* * *
Депо. Здесь меньше людей, чем на улицах. Поезд все движется сквозь депо. Он никогда не останавливается. И никогда не удаляется. Железнодорожные пути были перестроены в неправильный круг, скрежещущий и непрерывный. Поезд будет скрежетать вечно.
У поезда диагностировали опасную болезнь-ржавчину, ему нельзя прикасаться к другим машинам, иначе они развалятся. Поезд изолировали в депо, а машинист объяснил ему, что его спасение – в вечном движении. Но машинист теперь ходит по гаражу без рук и без лица.
Больной поезд катается кругами, пронзительно вопя, едет и едет, чтобы не развалиться на куски.
Некоторые пассажиры-люди все еще в поезде. Они мило болтают друг с другом и терпеливо ждут, что их куда-то доставят. Эти пассажиры – пленники поезда, но ведут себя так, словно они здесь по собственной воле.
Они даже улыбаются друг другу, пожимают руки каждые пять минут, безразличные и к внешнему миру, и к грустному-грустному поезду, которому они подвластны.
* * *
Переступаю через пучок стальной травы.
* * *
Я пробираюсь сквозь стеклянный куст-переросток, растирая его между своим телом и землей. Осколки растения режут мне лицо.
Водянистая жидкость льется с моего лба, стерильно-чистое вещество струится по лицу. Я выкашливаю узловатые веревки слизи себе на руки.
Стою. Стараюсь не думать о ранах на своем теле. Большая часть моего тела разверзается, когда я напарываюсь на пронизывающий серый ветер.
Пройдя несколько метров, я замечаю, что история жизни Ричарда Штайна выпала у меня из рук. Она лежит в луже темной слизи, которая вылилась из моего тела.
Позже надо будет ее поднять. Сейчас нет времени возвращаться.
* * *
Я разглядел Христиана. Это лишь расплывчатый образ, но я узнаю сгнивший костюм. Христиан сидит на груде остатков медицинского оборудования, которым никогда не пользовались.
Его легкие еще дышат, а вытянутая нога выражает некую эмоцию, он все еще может раздражаться. Или он вытянул ее по привычке?
* * *
– Мы ждали тебя, – говорю я Христиану.
Он не утруждает себя даже взглядом. Он уставился на пустую бутылку «Золотой лихорадки» глазами, заполненными тьмой. Медицинские муравьи маршируют туда-сюда из бутылки, собирая засохшие капли.
* * *
– Наверное, я заблудился, – говорит Христиан.
* * *
Стою в тишине, уставясь на холмы абсурдистских форм, выделяющиеся в красном пейзаже.
Чистая жидкость капает из меня и течет по ногам. Она не намочит ни меня, ни землю, а будет скакать и прыгать по поверхности.
* * *
Я сижу на пустом аппарате искусственного дыхания, лицом на колене.
* * *
– А вообще, почему после смерти должна быть жизнь? – спрашивает Христиан. – Почему не может быть просто смерти?
– Тогда нужно было убить себя при рождении, – отвечаю я. – Зачем вообще жить, если все, что ты сделал, умрет, когда ты умрешь?
– Мы живем ради настоящего, – говорит Христиан. – Прошлое постепенно забывается. Зачем цепляться за него? Когда кончатся наши жизни и мы станем прошлым, мы больше не будем иметь значения.