сомнений в безумии Волкова не возникло, и было решено отправить его в Пафнутьев монастырь в Боровске с указанием не давать ему письменных принадлежностей и вина, водить на церковные службы и наказывать шелепами, если станет буянить. В 1742 году архимандрит монастыря докладывал, что Волков «обретается во всяком благополучии, и как от болезни своей когда бывает свободен, то и ко святой церкве к литоргии и к вечерне всегда ходит во всякой благочестии, токмо означенныя присланныя для караула три человека салдаты сходят из монастыря и весьма пьянствуют, и оному Волкову чинят непочтение и обиду». Караульных было решено сменить. В это же время решалась судьба оставшегося бесхозным имения в Верейском уезде. Двоюродный брат Волкова Яков Полков пытался найти изъятые при обыске документы на имение, но удалось ли ему это, из дела неясно. Еще четыре года спустя он подал прошение, из которого мы узнаем, что из Боровска Волков был переведен в монастырь под Тулой, и теперь брат просит перевести его поближе к Москве, чтобы он мог о нем заботиться. Просьба Полкова была исполнена, и Бориса перевели в московский Златоустовский монастырь (находился в Большом Златоустинском переулке, разрушен в 1933 году), где, вероятно, он и окончил свои дни[418].
Глава 11
«Ну, скверный мальчишка, которого надо высечь»
А я иду и размышляю, не спеша:
То ли стать мне президентом США,
А то ли взять, да и окончить ВПШ.
А. А. Галич «Право на отдых, или Баллада о том, как я навещал своего брата, находящегося на излечении в психбольнице в Белых Столбах»
«Перед следователями, — пишет Е. В. Анисимов, — проходила вереница людей, объятых манией величия, бред которых тем не менее подходил под обвинения в самозванстве»[419]. Самозванчество, непосредственно связанное с социальными потрясениями XVII–XVIII веков, всегда привлекало внимание историков, изучавших этот феномен и в контексте политической истории России, и как культурно-историческое явление, отражающее восприятие верховной власти. Не углубляясь в историографию этой проблематики[420], заметим лишь, что одной из дискуссионных проблем остается вопрос о правомочности применения этого понятия к тем, кто, выдавая себя за другого, преследовал откровенно мошеннические цели. Иначе говоря, следует ли называть гоголевского Хлестакова самозванцем или мошенником, или, может быть, самозванчество — это один из видов мошенничества, и историкам следует сосредоточиться на выяснении того, почему это явление имело широкое распространение и почему русские люди зачастую оказывались столь легковерными, что у лжецарей и лжецаревичей появлялись многочисленные сторонники?
Детально проанализировавший историографию самозванчества О. Г. Усенко выделяет в ней две группы исследователей и при этом отмечает, что «исследователей обеих групп роднит то, что в своем большинстве они акцентируют внимание на лицах, которые воспринимаются ими как психически нормальные, что же касается „безумных“, то им внимания не уделяется». Историк считает такой подход неправомерным, «излишне субъективным», не учитывающим «относительности и культурно-исторической обусловленности концептов „безумие“, „психическое расстройство“ и „психическая норма“», отмечая при этом, что «сведения источников зачастую не позволяют сделать однозначный вывод о психическом состоянии». С этим нельзя не согласиться. Однако «зачастую» не значит «никогда». Между тем сам Усенко, переходя затем к анализу феномена самозванчества и систематизируя данные о нем по множеству параметров, фактически идет тем же критикуемым им путем и не отделяет безумцев от тех, в чьем душевном здоровье сомнений не возникало у их современников и не возникает у современного исследователя. Наряду с «авантюристами» и «реформаторами» он выделяет группу «блаженных» самозванцев (относя к ней, в частности, В. Мейбома), но, характеризуя ее, ничего не говорит о психическом здоровье тех, кто в эту группу входит. Формулируя методологические принципы собственного исследования, Усенко постулирует, что «нужно допустить, что среди самозванцев окажутся люди, которые могут восприниматься нами или воспринимались их современниками в качестве психически больных». Однако сразу же после этого, давая определение понятию «самозванец», автор пишет, что это «дееспособный индивид»[421]. Это утверждение, как представляется, требует уточнения. Если имеется в виду физическая дееспособность, то есть способность совершать поступки, то эта характеристика кажется излишней. Если же под дееспособностью понимать правоспособность, то есть право на реализацию гражданских прав (в частности, распоряжение имуществом), то действительно в момент, когда безумец оказывался в поле зрения органов политического сыска, он был еще формально дееспособным, но как только выносилось решение о его психическом нездоровье, он признавался недееспособным, и именно на этом основании, как показано в предыдущих главах, его поступки декриминализировались, то есть «задним числом» квалифицировались как действия недееспособного человека, не несущего ответственности за свои действия и слова.
В этой связи возникает вопрос: правомерно ли в принципе рассматривать претендовавших на высокое происхождение безумцев в контексте феномена самозванчества, анализируемого обычно в качестве одной из особенностей российской политической культуры раннего Нового времени, в то время как мания величия — одно из характерных проявлений психического расстройства, свойственное отнюдь не только россиянам? Считавший себя сыном Петра I трубный мастер Мейбом формально попадает в ряды самозванцев, а как быть с идентифицировавшей себя со всей Россией Мариной Михеевой? Между тем природа их высоких претензий одна и та же — мания величия как проявление психического заболевания.
Поднимаемые в историографии самозванчества вопросы выходят за рамки тематики этой книги, для которой имеют значение уже сделанные выше замечания об особенностях восприятия царского образа, об «обаянии власти», кружившим головы, сводившим с ума и порождавшим манию величия. Как мы уже видели, среди попадавших в XVIII веке в органы политического сыска безумцев было немало тех, кто выдавал себя за или, вернее, отождествлял себя с монаршими особами. На этом фоне выделяется многостраничное дело солигаличского купца — двадцатилетнего Ивана Афанасьевича Подошина, не претендовавшего на родство с царской семьей, но, однако, пытавшегося выдать себя за знатного господина.
Дело это открывается рапортом на французском языке некоего польского полковника Витте от 8 декабря 1780 года из Турия[422]:
Проезжая из Каменца в Турию для продолжения раграничения[423], нашол я в Гумане у господина Сиераковскаго, капитана милиции графа Потоцкаго, одного по имяни Апачинина, называющагося российским генерал-маиором, которой шесть недель прежде проезжал чрез сие же место под другим имянем, принимая на себя титул князя и кавалера разных орденов. Сей мальчик не более как