Они почитали ночную богиню, которую называли «Рикелла» (от «richezza», «богатство»). Ученый епископ отождествил Рикеллу с Дианой, Абундией, Сацией – именами, упомянутыми в разделах средневековых энциклопедий и трактатов по каноническому праву, относящихся к народным суевериям[639]. Попытка подобного истолкования не была исключением. Менее просвещенные судьи и инквизиторы также составляли краткие пересказы и переводы; будучи уложены друг в друга, словно китайские шкатулки, они доступны и современному интерпретатору, то есть мне самому. Не без смущения я обнаружил, что помимо эмоциональной солидарности с жертвами я ощущаю неприятную интеллектуальную близость с преследователями: обстоятельство, которое я попытался интерпретировать в статье «Инквизитор как антрополог»[640].6
Я не могу представить себе, в каком направлении развивались бы мои исследования – прежде всего те, что я вел во фриульском архиве, – если бы я не наткнулся на работы Марка Блока. Оглядываясь назад, я склонен сравнивать экстатические видения benandanti с «истинными молитвами» простых людей, о которых писал Блок. Речь идет о внутреннем опыте, который слова (в первом случае документированные, во втором – воображаемые) фиксируют неизбежно несовершенным образом. В случае «benandanti» мы сталкиваемся со словами, сказанными по приказу инквизитора, а затем записанными инквизиционным нотарием, тo есть в контексте конфликта (пусть и подчиненного закону), который необходимо учитывать, хотя он и не делает свидетельство менее ценным.
Я склонен думать, что ни один историк не избегает столь явного противоречия. Намного менее очевидным, с моей точки зрения, было ощущение моей связи с инквизиторами, осознанное много лет спустя. Возможно, эта связь оказала на меня влияние только тогда, когда я отдал себе отчет в глубоких причинах, стоящих за начальным выбором, предопределившим мой исследовательский проект с самого его старта.
Эмоциональная солидарность с жертвами, интеллектуальная близость с инквизиторами: мы далеко отдалились от элементов, которые в описанной Блоком модели исторического анализа скорее близки позитивизму. В его размышлениях о терминологии конфликт возникает лишь в случае актора: например, в замечаниях о таком сравнительно позднем явлении, как классовое сознание у рабочих XX века или у крестьян в преддверии Французской революции[641]. Однако применительно к языку наблюдателя-историка, который Блок надеялся максимально соотнести с нейтральным и беспристрастным языком естественных наук, конфликт не упоминается ни разу.
В предлагаемой мной перспективе критическая, отстраненная позиция является целью, а не исходным пунктом. Хотя мои заключения и идентичны выводам Блока, мы шли к ним разными путями. В свете рискованной близости языка историка и языка свидетельства, стерилизация инструментов анализа как никогда актуальна – особенно в тех случаях, когда возникает общность между наблюдателем и наблюдателем-актором (инквизитор как антрополог, инквизитор как историк).
7
Ретроспективные размышления об исследовании, которым я занимался во фриульском архиве в 1960-е и 1970-е годы, отчасти инспирированы моим более поздним знакомством с работами Кеннета Л. Пайка. Американский лингвист, антрополог и миссионер Пайк выделял оппозицию между двумя уровнями анализа – анализом с позиции наблюдателя и анализом с позиции актора, и обозначал их, соответственно, как «этический» (от «фонетического») и «эмический» (от «фонемического»). Начав с языка, Пайк создал единую теорию структуры человеческого поведения – так звучало название его наиболее амбициозной работы, три части которой были впервые опубликованы между 1954 и 1960 годами, а затем перепечатаны в доработанной и расширенной версии в 1967-м.
«Этическая» точка зрения, объяснял Пайк, анализирует языки и культуры в компаративной перспективе; «эмическая» же позиция «культурно обособлена, применима лишь к одному языку или культуре»[642]. Однако эта статичная и, скорее, озадачивающая оппозиция затем трансформируется в более эффектной динамической перспективе:
Предварительное и финальное представления (presentation): отсюда этические данные обеспечивают вход в систему – начальный пункт анализа. Они дают пробные результаты, пробные единицы. Финальный анализ или представление, как бы то ни было, выполняется в эмических единицах. При суммарном анализе начальное этическое описание постепенно совершенствуется, и в итоге – в теории, но, вероятно, никогда на практике – полностью заменяется эмическим описанием[643].
Многие историки, знакомые с нюансированными и изощренными размышлениями Блока, читая эти строки, испытают нетерпение: они сочтут их слишком абстрактными. Конечно, Пайк обращался не к историкам, а к лингвистам и антропологам[644]. Долгое время две эти группы ученых имели дело с различением между «этическим» и «эмическим» уровнями; напротив того, историки за редкими исключениями им пренебрегали. (Сам я узнал о разделении на «этическое» и «эмическое» двадцать лет назад, то есть спустя те же двадцать лет после публикации opus magnum Пайка[645].) Тем не менее попытка перевести только что процитированный фрагмент на язык исторического исследования может оказаться небессмысленной. В результате получится нечто вроде:
Историки вначале формулируют вопросы, используя неизбежно анахронистическую терминологию. Процесс исследования меняет предварительные вопросы на основании новых свидетельств, формулируя ответ на языке акторов и в связи с категориями, свойственными их обществу и радикально отличными от наших.
Мой перевод «пробных результатов», порожденных «этической» перспективой, – «Историки вначале формулируют вопросы, используя неизбежно анахронистическую терминологию» – напоминает об одном из суждений Блока[646]. Вопросы, а не ответы: различение, упущенное как теми, кто легкомысленно подчеркивал роль анахронизма в историческом исследовании, так и теми, кто вовсе отверг анахронизм как допустимое понятие[647]. Следует отталкиваться от «этических» вопросов, дабы получить «эмические» ответы[648].
Мы могли сравнить мой пробный перевод с одной из заповедей декалога, предложенного много лет назад Арнальдо Момильяно в работе «Правила игры в изучении древней истории». Эта заповедь применима к любому из исторических периодов:
Как только мы оказываемся в пространстве исторического исследования, иудаизм, христианство, ислам, Маркс, Вебер, Юнг и Бродель учат нас задавать свидетельствам определенные вопросы; но они не касаются ответов, которые дают источники. Произвол историка исчезает ровно тогда, когда он должен интерпретировать документ[649].
По-моему, отрывок из Пайка, мой перевод и заповедь Момильяно не слишком отличаются друг от друга. С моей точки зрения, расхождение в ином. Остаточный «этический» элемент, который, согласно Пайку, полностью устранить невозможно, необходимо рассматривать в позитивном ключе: как существенную часть переводческой деятельности, этимологически синонимичной интерпретации. Напряжение между нашими вопросами и ответами, которые мы извлекаем из свидетельств, может оставаться в силе, при том что свидетельства, в свою очередь, способны изменить наши вопросы[650]. Если различие между их и нашими словами осмотрительно сохранено, это может уберечь нас от попадания в две ловушки – эмпатию и чревовещание[651]. Ловушки связаны друг с другом: признавая идею прямого доступа к мышлению акторов, мы приписываем им наш язык и категории. В итоге возникает незаметное искажение, гораздо более опасное (ибо его сложно идентифицировать), нежели грубые анахронистические утверждения, подобные «homo oeconomicus» и др.
Латинское слово «interpres» напоминает нам, что любая интерпретация является переводом и наоборот. Перевод появляется также и в дискуссиях,