Такое оскорбление нельзя было снести молча. Группа превзошла саму себя: «Устоит лишь одно представление о нравственности, например, такое, что нельзя быть одновременно послом Франции и поэтом. Мы пользуемся случаем, чтобы публично заявить о разрыве со всем французским… Мы заявляем, что измена и все, что тем или иным образом может повредить государственной безопасности, гораздо более совместимы с поэзией, чем продажа «большого количества сала» в пользу нации свиней и собак [намек на сделку, заключенную во время войны, которой похвалялся Клодель]. Католицизм, греко-римский классицизм — да пребудет с вами ваше подлое ханжество! Пусть оно пойдет вам на пользу; жирейте дальше, лопните от восхищения и уважения ваших сограждан. Пишите, молитесь, пускайте слюни — мы требуем для себя бесчестья раз и навсегда обозвать вас болваном и мерзавцем!»
Эта филиппика, напечатанная на кроваво-красной бумаге, вызывала единодушное одобрение не только самих сюрреалистов. Пикассо, например, вспомнил о ней 30 лет спустя, в пику Арагону, который отныне прославлял «стих Поля Клоделя». Группа заранее прибыла в «Клозери де Лила», чтобы положить по экземпляру под каждый прибор. Можно себе представить физиономию гостей, денди от литературы, когда они читали этот опус. И тут явилась мадам Рашильд,[125] которой было далеко за шестьдесят. Она согласилась выступить свидетельницей во время суда над Барресом, но главное, хотела заставить позабыть о скандалах своей бурной юности, о своем эротическом романе «Господин Венера» и о поддержке Жарри в бытность свою супругой директора «Меркюр де Франс». Недавно она заявила в газете, что француженка никогда не вышла бы замуж за немца (и наоборот). Теперь она повторила это невпопад. Бретон решил, что это оскорбительно для его друга Макса Эрнста и вместе с друзьями пошел на приступ «почетного стола». Началась суматоха. Вызвали полицию. «Но по иронии судьбы во всеобщей сутолоке арестовали как раз Рашильд, которая вела себя очень буйно», — рассказывает Бретон.
Сюрреалисты не угомонились. Они кричали: «Да здравствует Германия! Да здравствует Риф!» — что переполошило зевак. Мишель Лейрис, недавно примкнувший к группе, раскрыл окно и выкрикнул: «Долой Францию!» — после чего храбро нырнул в толпу, которая его чуть не линчевала. Все это время старик Сен-Поль Ру тщетно призывал собрание успокоиться. На следующий день Общество литераторов, «Писатели-фронтовики», «Аксьон Франсез» в один голос призвали закрыть сюрреалистам доступ к общественной трибуне. Их имена больше не будут печатать. «Мы всеми силами заставим их замолчать», — писала «Аксьон Франсез». И выдвинула требование изгнать иностранцев.
Арагон порывает с Дриё
В августовском выпуске НФО Дриё обличал «Истинное заблуждение сюрреалистов». Стараясь не нападать на антивоенную позицию, он призвал их к духовному порядку: «В то время как иные вменяют себе в обязанность время от времени шептать «Да здравствует король!», вы попадаетесь на удочку и вопите «Да здравствует Ленин!» Да здравствует Ленин! Конечно, Арагон, ты мне ответишь, что коммунисты дураки, что ты старый республиканец, старый анархист, старый еще кто-то там (старый француз, вот и всё!). Вот именно, старый республиканец. Старые республиканцы всегда выкрикивали что-нибудь экзотическое: «Да здравствует Польша!», «Да здравствует царь!», и так с 1890 года… И тем не менее из вашей филиппики против Клоделя я хотел бы оставить лишь одну выпавшую фразу, которую я с жалостью подобрал, поскольку это все, что мне осталось от больших надежд и пламенной дружбы, какую я к вам питал: «Спасения для нас нет нигде!» Только вы еще могли донести такие слова до мира, погрязшего в неразрешимых и все более низменных спорах о жратве и больших деньгах… Я правда надеялся, что вы лучше литераторов, что вы люди, для которых писать значит действовать, а всякое действие есть поиск спасения… Уж лучше оставить все это в покое и воспевать любовь — это больше подходит нашим голосовым связкам».
Арагон тотчас послал ему открытое письмо о разрыве (открытое в том плане, что он сообщил о нем друзьям), и Дриё передал его для публикации в сентябрьский выпуск НФО: «Не хочу тебе отвечать, что я не кричал «Да здравствует Ленин!» Я проору это завтра, поскольку мне запрещают этот выкрик, который, в конце концов, приветствует гения и самопожертвование… Посмотри хорошенько, друг мой, с какими людьми ты связался… Да здравствует Ленин, Дриё, если ты подделываешься под эту интеллигентскую кашу, под этот дух компромисса, лишенного всякой мысли, всякого нравственного критерия… Если я на какое-то время пытаюсь возвыситься до понятия Бога, то восстаю против того, чтобы оно хоть как-то могло послужить аргументом для человека. Ты такой же человек, как и все, жалкий и не созданный, чтобы указывать людям путь, потерянный человек, которого и я теряю. Ты уходишь, исчезаешь. Вдали нет больше никого, и ты сам хотел этого, призрак, ступай же, прощай…»
Ссора непоправимая и окончательная. Она поразила всех, кто знал об их крепкой дружбе. И осталась загадкой лишь потому, что впоследствии читатели Дриё не читали Арагона и наоборот. Ключ к загадке находится в публикации в «Европейском обозрении» Супо в июне 1925 года, то есть за два месяца до «Истинного заблуждения сюрреалистов», окончания второй части «Парижского крестьянина». В этой второй части, сильно отличающейся от первой и озаглавленной «Чувство природы в Бют-Шомон», говорится о том, как три друга — Бретон, Марсель Ноль и сам автор — отправились на поиски «женщины с решительными речами». После сексуально замкнутого мирка Оперного проезда — размах больших просторов, не только из-за пейзажа, открывающегося с холма Шомон, но и из-за поиска «женщины, настолько реально готовой ко всему, что она, наконец-то, стоит того, чтобы перевернуть весь мир». Благодаря своему присутствию Бретон становится участником событий, гарантом того, что это не роман. Отголоски этой защиты от романа прозвучат в усилении предосторожностей, предпринятом Бретоном в «Наде». Весьма возможно, что в целом виде «Парижский крестьянин» во многом стал детонатором «Нади», однако историкам литературы застит глаза разрыв между Бретоном и Арагоном, и они не занимаются тем, что их объединяет.
Арагон сознался только в 1969 году, после смерти Бретона: «Это роман о том, что я представлял из себя в то время. Поэтому описания касаются только мест, а сюжет — это история духа, начиная с мифологического сотворения мира, его продвижение по пути к материализму, которого так и не удастся достичь на последних страницах книги…»
В «Сне крестьянина», завершающем собой роман, как раз и изложены откровения Арагона о его любовных переживаниях. Сначала появляется Дениза: «Всё разлучало меня с той, которой я сначала решил избегать, в особенности в своих мыслях… Наверное, я тогда все-таки догадывался, не умея четко разглядеть призрак, о глубоких изменениях в моем сердце, странная филигрань любви начинала в нем проступать… и вот в таком неизбывном смятении я повстречал другую женщину… Она прекрасно знает, что сделала меня несчастным. Сталкиваясь с препятствиями, которые она мне создавала, хотя и несколько раз была готова уступить, я не воспользовался этой любовью, и наверное, любовь черпала из этого свою силу».