А как же быть с постоянно тлеющей вненаходимостью, угрожающей уничтожить правильную реакцию на самоотчет-исповедь в самом зародыше? По мнению Бахтина, энергию этого потенциального источника эстетической опасности необходимо перенаправить в нравственно-религиозное русло. Тогда субъект самоотчета-исповеди становится объектом «молитвы за него о прощении и отпущении грехов», а содержание самоотчета-исповеди — «назиданием». В последнем случае «имеет место вживание в субъект и воспроизведение в себе внутреннего события его, но не в целях завершения и освобождения, а в целях собственного духовного роста, обогащения духовным опытом; самоотчет-исповедь сообщает и научает о боге, ибо, как мы видим, путем одинокого самоотчета уясняется бог, осознается вера, уже в самой жизни живущая (жизнь-вера)».
Следующая ступень отпадения героя от автора — автобиография. Разумеется, оговаривается Бахтин, «резкой, принципиальной грани между автобиографией и биографией нет». Но вместе с тем он постоянно подчеркивает, хотя и не в виде программного положения, что необходимо строго разграничивать исповедальное и биографическое начала: если для первого сущностным признаком является наличие «покаянного тона», то для второго он будет лишь «замутнением» исходного задания, которое может включать в себя и самовосхваление, и разыгрывание определенной социальной роли в рамках сценария, предлагаемого, например, таким «трудоустраиваемым» жанром, как резюме.
Считая самоотчет-исповедь явлением как бы вневременным (к покаянию способен и джентльмен Викторианской эпохи, и крестоносец, отправившийся в Святую землю), Бахтин утверждает, что «своеобразные, внутренне противоречивые, переходные формы от самоотчета-исповеди к автобиографии появляются на исходе средних веков, которые не знали биографических ценностей, и в раннем Возрождении» («Исповедь» Петрарки и «История моих бедствий» Абеляра).
И биография, и автобиография, чтобы быть устойчивыми, нуждаются в таком якоре, как вненаходимость. Подлинный автор любой автобиографии — это «тот возможный другой, которым мы легче всего бываем одержимы в жизни, который с нами, когда мы смотрим на себя в зеркало, когда мы мечтаем о славе, строим внешние планы жизни; возможный другой, впитавшийся в наше сознание и часто руководящий нашими поступками, оценками и видением себя самого рядом с нашим я-для-себя».
Важно и то, что даже при очень большом желании человек не сможет построить здание собственной биографии в гордом одиночестве, поскольку ему обязательно потребуется помощь извне. «Значительная часть моей биографии, — пишет Бахтин, — узнается мною с чужих слов близких людей и в их эмоциональной тональности: рождение, происхождение, события семейной и национальной жизни в раннем детстве (все то, что не могло быть понято ребенком или просто не могло быть воспринято). Все эти моменты необходимы для восстановления сколько-нибудь понятной и связной картины моей жизни и мира этой жизни, и все они узнаются мною — рассказчиком моей жизни из уст других героев ее». «Без этих рассказов других, — настаивает он, — жизнь моя не только была бы лишена содержательной полноты и ясности, но осталась бы и внутренне разрозненной, лишенной целостного биографического единства». Поэтому «только тесная, органическая ценностная приобщенность миру других делает авторитетной и продуктивной биографическую самообъективацию жизни, укрепляет и делает неслучайной позицию другого во мне, возможного автора моей жизни».
Такие критерии, как «амплитуда биографического мира (широта осмысливающего ценностного контекста)» и «характер авторитетности другого», Бахтин делает основанием классификации видов «биографического ценностного сознания и оформления жизни». Эти виды делятся на два основных типа: «авантюрно-героический (эпоха Возрождения, эпоха «Бури и натиска», ницшеанство)» и «социально-бытовой (сентиментализм, отчасти реализм)».
Фундамент биографической ценности первого типа образуют «воля быть героем, иметь значение в мире других, воля быть любимым и, наконец, воля изживать фабулизм жизни, многообразие внешней и внутренней жизни». Воля, открывающая этот перечень признаков, предполагает «стремление к героичности жизни, к приобретению значения в мире других, к славе». Стремление к славе не нужно понимать как жажду простого восхваления со стороны современников и друзей. Истинное стремление к славе — «это осознание себя в культурном человечестве истории (пусть нации)», желание «в возможном сознании этого человечества утвердить и построить свою жизнь, расти не в себе и для себя, а в других и для других». Тот, кто ищет подлинной славы, «героизуя других, создавая пантеон героев», одновременно «приобщается ему, помещает себя в него, управляется оттуда своим желанным будущим образом, созданным наподобие других». В этом «органическом ощущении себя в героизованном человечестве истории, своей причастности ему, своего существенного роста в нем, укоренении и осознании, осмысливании в нем своих трудов и дней» и заключается «героический момент биографической ценности».
Фабулизм жизни, согласно Бахтину, не равен «чисто биологической жизненности», состоящей из простого вожделения, физиологических потребностей и разных форм проявления приземленно-природного начала. Фабулизм появляется только там, «где жизненный процесс ценностно осознается и наполняется содержанием», где мы имеем «ценностно утвержденный ряд жизненных свершений». Говоря более доходчиво, к фабуле жизни относится только то, что можно трактовать как «поступок-приключение». Там, где механическое проживание монотонных будней уступает место авантюрному действию, там и начинается жизненный фабулизм (не исключено, кстати, что категорию фабулизма Бахтин, как и многое другое, заимствовал у Вячеслава Иванова, в работе которого «Достоевский и роман-трагедия» под фабулизмом понимается «пестрая ткань разнообразно сцепляющихся и переплетающихся положений»).
В социально-бытовой биографии, в противовес биографии авантюрно-героической, «нет истории как организующей жизнь силы; человечество других, к которому приобщен и в котором живет герой, дано не в историческом (человечество истории), а в социальном разрезе (социальное человечество); это человечество живых (ныне живущих), а не человечество умерших героев и будущих жить потомков, в котором ныне живущие с их отношениями — лишь преходящий момент». Вершину иерархии достоинств в социально-бытовой биографии занимают, как нетрудно догадаться, «социальные и прежде всего семейные ценности (не историческая слава в потомстве, а «добрая слава» у современников, «честный и добрый человек»), организующие частную форму жизни, «житейской жизни», семейной или личной, со всеми ее обыденными, каждодневными деталями (не события, а быт), наиболее значительные события которой своим значением не выходят за пределы ценностного контекста семейной или личной жизни, исчерпывают себя в нем с точки зрения счастья или несчастья своего или ближних (круг которых в пределах социального человечества может быть как угодно широк)». Однообразие жизни, едва ли не презираемое героем авантюрной биографии, воспринимается персонажем биографии социально-бытовой в качестве безусловной положительной ценности. Он, разумеется, тоже знает любовь, но «это любовь к длительному пребыванию любимых лиц, предметов, положений и отношений (не быть в мире и иметь в нем значение, а быть с миром, наблюдать и снова и снова переживать его)». Его активность почти целиком «уходит в наблюдение и рассказ».