У цветовых пятен интересная судьба. И своя история. Существует предположение, что старые мастера, так же как современные, были сосредоточены именно на цветовых пятнах, даже если называли это иначе; да и в Новое время внимание к ним проявилось почти на полвека раньше. В популярном среди художников руководстве 1827 года описан метод создания живописных пейзажей в технике hachures[50], похожей на графическую штриховку: по красочному слою проходились вертикально направленной толстой кистью{397}. Разумеется, в результате получалась отнюдь не «прилизанная» поверхность салонной живописи. Когда hachures превратились в taches, более внятно оформился и идейный фундамент явления. Поскольку пятна упорядочивают восприятие, они служат своеобразным ограничивающим фактором – организуют живопись. Но также «хаотизируют» ее, как свободные радикалы, в границах картинной рамы. Ни с личностями, ни с правилами цветовые пятна не считались. Они утверждали «своего рода пантеизм, когда голова не более значима, чем пара штанов», по выражению одного критика{398}. Подрывался установленный порядок – как в живописи, так и в обществе; размывались сами основы традиционной композиции. «Чем беспристрастнее художник к деталям, тем шире разгул анархии, – писал Бодлер в статье „Художник современной жизни“. – Близорук он или дальнозорок – иерархии и субординации пришел конец»{399}.
Вместо субординации – демократизация. Пятна всех уравняли. Жанровый снобизм – пустое. Натюрморт смотрится как интерьерный пейзаж; пейзаж – как пленэрный натюрморт. Правила перспективы нарушаются; с условностями покончено. В пейзаже смещается горизонт – как помеха на телеэкране. Синие деревья вторгаются в синие небеса. «Синее видение» возобладало над «красным». Гюисманс высмеивал «синюю манию» Писсарро и одержимость импрессионистов этим цветом, видя в этом патологию сетчатки{400}. Рильке в «Письмах о Сезанне» воспел его синие краски. Синий мог выражать что угодно для любых людей и сословий, но его также можно рассматривать как пролетарский цвет. В романе Поля Адана «Свое „я“» (1886) изображен охваченный манией цвета импрессионист с бородой пророка и странным именем Вибрак – составным из Писсарро и Синьяка, но с подмененными согласными. «Народ – это цвет, – заявляет он. – Это единственный общественный класс, в котором столько синего и белого. Робы самых бедных рабочих – тускло-синие, изношенные, выцветшие, с потрясающими зеленоватыми тенями»{401}. В этом смысле ви́дение пятнами было порождением анархизма: пятно стало строительным камнем «анархистской живописи»{402}.
Анархистское искусство – расплывчатое понятие. Зачастую это просто штамп или уничижительный эпитет. Сам Писсарро твердо верил, что его искусство – выражение политической философии. «Наша современная философия – исключительно социальная, антиавторитарная, антимистическая», – писал он, словно возражая Ренуару, и в произведениях Писсарро, пожалуй, эти качества есть. Впрочем, в отношении ярлыков он был достаточно осторожен. «Существует ли анархистское искусство? Что это? Совершенно непонятно. Любое искусство анархично, если оно красивое и здоровое! Так я думаю». В своих страстных речах он не был чужд легкой насмешки и самоиронии и считал, что Дега «еще какой анархист! В искусстве, конечно. И сам того не осознает!». В письме-признании Золя «Моему другу Полю Сезанну», которое стало предисловием к сборнику «Мой Салон» (1866), – та же риторика, но тон совершенно серьезный. «Знаешь ли ты, что мы, сами того не ведая, были революционерами?»{403}
Знакомство с Писсарро изменило отношение Сезанна к своему ремеслу. «До сорока лет я вел богемную жизнь, – говорил он Бернару, явно (и простительно) сгущая краски. – Растрачивал себя впустую. И лишь потом, встретив неутомимого Писсарро, проникся вкусом к труду». Под «трудом» имелось в виду мастерство исполнения и созидание, но также ощущавшаяся потребность подталкивать себя вперед – тянуть – и при этом, как он сам говорил, доводить картину до конца{404}. «Все великие художники были великими тружениками, – сказал Ницше, – они не только творили неутомимо, но и отвергали, переделывали, упорядочивали, отсеивали лишнее»{405}. Если живописные работы – это эксперименты по совершенствованию ви́дения, значит нужно создать их как можно больше. Сезанн пришел к тому же выводу, что и философ Р. Д. Коллингвуд: «Я привык думать о картине не как о законченном произведении, выставленном на потребу знатоков, но как о зримом свидетельстве… попытки художника решить определенную живописную задачу, коль скоро она стояла»{406}.
Вкус к труду подразумевал, выражаясь сегодняшним языком, личный рост, профессиональное совершенствование. Это нельзя сравнить с тем, как растут грибы, сказал однажды Сезанн, рост – через учение и практику. «Лувр – это книга, по которой мы учимся читать. Но мы не должны довольствоваться тем, что усвоили прекрасные формулы наших знаменитых предшественников. Отойдем от них, постараемся освободить от них свой ум, будем изучать прекрасную природу, попытаемся выразить себя в соответствии со своим собственным темпераментом. Вдобавок время и размышления мало-помалу изменяют наше восприятие, и в конце концов приходит понимание». В письме к Бернару он добавляет: «Изучение природы так изменяет наше восприятие, что можно понять анархические теории смиренного и великого Писсарро»{407}. Иными словами, такое изучение способствует раскрепощению. Сезанн также полемизировал с некоторыми текстами Бернара. Художники – не иконоборцы, считал Бернар. «Лучшие живописцы, будь то Курбе, Мане или Моне, не заставляют нас забыть Микеланджело, Рафаэля, Леонардо… Это не анархисты, которые стремятся создать мир заново и начать отсчет с себя». Сезанн не был в этом так уверен. Как и Пруст, который знал, что мир не создается единожды и навсегда – он обновляется всякий раз, когда рождается самобытный художник{408}. Если при этом нужна известная доля утопизма – пусть! Для Сезанна учение означало нечто иное: школу самовыражения, класс для двоих, где ни расписаний, ни преподавателей. Анархия правит, le bon Dieu[51] снисходительно наблюдает. Писсарро облагородил труд.