Как справедливо замечают авторы статьи, тот факт, что оба показания против Платонова датируются одним днем, указывает на спланированный характер фабрикуемого дела, и, таким образом, можно предположить, Платонова к аресту вели, приуготовляя ему роль организатора КРВО (контрреволюционной вредительской организации).
В августе 1930 года Солдатов был арестован и дал новые показания против бывшего начальника: «В мае 1923 года я поступил на должность техника по мелиоративной гидрофикации. На эту должность меня никто не протежировал, но принимал на эту службу зав. отделом гидрофикации Платонов А. П., служащий какой-то газеты и занимается литературным трудом, проживая в городе Москве. Настоящая фамилия А. П. Платонова — Климентов, переменил он ее очевидно до 1923 г. Андрей до 1923 г. был партиец, но когда я с ним встретился, он был исключен».
Девятнадцатого декабря 1930 года был снова допрошен А. Зенкевич: «В к-p организацию мелиораторов я был вовлечен в 1924 г. инженером ПЛАТОНОВЫМ. Перед моим отъездом из Москвы в Воронеж инженер ПРОЗОРОВ (научный секретарь Технического Комитета НКЗ) мне указал, что одной из моих основных задач будет являться максимальное развертывание сети мелиоративных Т-в, что все директивы и указания по этому поводу я получу у ПЛАТОНОВА, которого он мне рекомендовал как „своего“ человека. В таком же приблизительно духе ПРОЗОРОВ отозвался о Зам. Губмелиоратора СОЛДАТОВЕ и инж. ДМИТРИЕВЕ, направленных в Воронеж незадолго до меня. Спустя некоторое время по прибытии в Воронеж я ПЛАТОНОВЫМ и СОЛДАТОВЫМ был посвящен в курс вредительской работы. Эта работа, охватывающая „восстановительный период“ (1924–1926) была в целом одобрена и участники нашей группы (Платонов, Солдатов, инженер Николаев и я) по приезду в Москву в 1926 году на съезде получили личное одобрение от Спарро и Прозорова. Тогда же Платонов был переведен на работу в Москву, я был назначен на его место, а Солдатов оставлен моим заместителем».
Вслед за этим показания против Платонова стали давать другие участники дела. Обвинения в сознательном вредительстве перемежались с обвинениями в технологических просчетах, и вопрос, почему главный фигурант не был привлечен либо просто допрошен, если была арестована и осуждена на сроки от пяти до десяти лет вся его команда, — более чем очевиден. Менее очевиден ответ.
Коснувшийся сего сюжета в книге «Житель родного города» О. Г. Ласунский, который первым это дело в архиве и обнаружил, предположил, что следователи воронежского ОГПУ не стали разыскивать Платонова «в густонаселенной столице, а в перипетиях российской литературной жизни они не шибко разбирались». С этим выводом не согласились молодые авторы статьи: «Ведь при том обвинительном заключении, в котором Платонов назван руководителем КРВО, дело должно было быть возвращено Коллегией ОГПУ на доработку: Коллегия не могла не видеть того кричащего диссонанса, который вносило в этот документ непредъявление обвинения главному фигуранту дела — А. Платонову».
Но кто бы ни был прав, одно можно сказать: Платонова спасла, вывела из-под огня литература. Мистическим или земным образом, от беды уберегла его Муза. Бывший воронежский мелиоратор А. П. Платонов был обречен, действующий столичный (это важно в данном случае подчеркнуть) пролетарский писатель Андрей Платонов — нет. Конечно, веди следствие профессионал, разбирающийся в литературной ситуации (и здесь прав Олег Ласунский: воронежское ОГПУ, скорее всего, плохо понимало, о ком и о чем шла речь), то пусть не в 1930-м, а летом 1931-го, то есть как раз тогда, когда проходил суд над мелиораторами, а Платонова пинали все кому не лень за хронику «Впрок», грамотному следователю было бы более чем логично объединить два вредительских начинания А. П. Платонова — мелиоративное и литературное в одно и добиться убийственного резонанса и громкой славы для бдительных органов диктатуры пролетариата. Но этого не произошло.
Возможно, потому, что травля Платонова-писателя и следствие по делу «воронежских вредителей» разминулись по времени и в Воронеже еще действовала инерция писательского, столичного успеха бывшего губмелиоратора, а может быть, правы молодые исследователи, и «под А. Платонова была подложена мина с дистанционным управлением, которая могла быть приведена в действие в любой нужный момент, как во время следствия, так и после его окончания». Правда, слишком уж много было впоследствии поводов для того, чтоб мину взорвать, да так и не взорвали. Однако для внутренней биографии писателя, для понимания его душевного и духовного состояния важнее всего тот факт, что не раз приезжавший в эти годы в Воронеж Платонов об арестах бывших коллег знал, и хотя неизвестно, что на сей счет думал и как к происходящему относился — внутренне был готов последовать за ними. Так догонял несчастный герой «Епифанских шлюзов» Бертран Перри своего создателя, так в атмосфере страха, угроз, мучительных размышлений и ожиданий вынашивался «Котлован» с его одиноким «невыясненным» героем, потерявшим смысл общего и отдельного существования в стране, где мыли полы под праздник социализма.
На титульном листе одной из авторизованных машинописей повести стоят даты «ноябрь 1929 — апрель 1930», которые долгое время считались временем создания «Котлована», хотя, как предположила, работая с записными книжками Платонова, Н. В. Корниенко, речь в данном случае, возможно, шла о платоновской датировке событий повести, сама же повесть писалась позднее, и это момент принципиальный. Если учесть, что литературным спутником «Котлована» стала «бедняцкая хроника» «Впрок», датировка первого варианта которой — весна 1930 года, равно как и время действия, вопросов не вызывает, то очень важно знать: что чему предшествовало — «Впрок» «Котловану» или наоборот? И либо Платонов в колхозном очерке, вызвавшем, как известно, уже не просто неудовольствие или раздражение, но пароксизм у Сталина, попытался показать дальнейшее течение жизни, либо пошел вспять времени — от очерка к повести, к истокам коллективизации, к страшной, переломной зиме 1929/30 года. Если верно последнее, а судя по всему, так и есть, смысл «Котлована» становится еще более страшным, более пронзительным и беспощадным, и именно эта повесть являет собой подведение итогов и безответный ответ на вопрос: что было сделано с Россией и с русским человеком в XX веке?
Впервые увидевший в нашей стране свет в 1987 году в «Новом мире», но, к сожалению, в сильно искаженном виде (и такими же искаженными были первые публикации на Западе, а также многочисленные издания повести в первой половине 1990-х годов в России), «Котлован» сделался одним из самых обсуждаемых и уже не только среди литературоведов, но и среди политиков, публицистов произведений, которое не иначе как по недоразумению либо излишнему демократическому усердию включили в школьную программу, предлагая считать его создателя едва ли не предтечей и идеологом диссидентского движения в СССР и главным антисоветчиком страны, хотя дело обстояло много сложнее.
Сколько бы о «Котловане» ни было написано, сколь досконально ни изучен текст этой предельно емкой, неразбавленной повести, все равно она остается очень загадочной, странной, непонятно, как и откуда появившейся вещью. И вот почему. Даже если встать на коммунистическую точку зрения и вслед за Авербахом признать, что Платонов сочинял двусмысленные или недвусмысленно мелкобуржуазные и анархические рассказы, то к «Котловану» эти определения отношения не имеют в силу их слабости, пресности и деликатности. Между повестью и другими платоновскими произведениями тех лет, между «Чевенгуром» и «Котлованом», между «Че-Че-О» и «Котлованом», между «Усомнившимся Макаром» и «Котлованом», между «Записными книжками» и «Котлованом», между либретто «Машинист» и «Котлованом» при всей преемственности и перекличке образов и мотивов лежит пропасть еще большая, нежели та, что хотели выкопать строители общепролетарского дома. Здесь настолько иной авторский фокус и отношение к происходящему, что поражает уже не скорость создания, хотя темпы платоновской литературной работы оставались на рубеже 1920—1930-х годов столь же высокими, — поражает воплощение замысла. Впечатление такое, что между ними — замыслом и его воплощением — есть нестыковка. «Котлован» менее всего замышлялся автором для того, чтоб опорочить колхозное строительство, как это произведение с перестроечных времен повелось толковать. Напротив — к этой повести с еще с большим основанием можно отнести фразу из платоновского письма Горькому: «Я же писал совсем с другими чувствами».