– Полночь? – спросила она.
– Шесть. Первый день новой жизни, – сказал он, улыбаясь, подходя и целуя ее.
Взглянув на часы, она заторопилась.
– Не спеши. Я уже был на кухне. Поставил воду. Кофе я тоже сварю сам. Я хочу, чтобы сегодня ты никуда не ходила. Мне хотелось бы сегодня побыть с тобой, – договорил Андрей.
– Это невозможно. Все должны думать, что все по-прежнему. К тому же, скоро придет Томас, – торопилась она, надевая очередную юбку. И, поцеловав его на ходу, легко, как подросток, сбежала вниз по лестнице.
Минут через десять снизу повеяло свежезаваренным кофе. И Андрей улыбнулся, и стал ждать, когда придет Амели, совершенно забыв, что, ближе к вечеру, он должен из этого дома уйти. Но раньше, чем Амели принесла ему кофе, в комнату вошел Томас и сказал, что газет сегодня не будет, потому что типографские рабочие объявили забастовку с требованием прекратить войну.
К вечеру пошел крупный снег. Опускаясь на землю, он сразу таял. Он ложился на крышу, там, внизу, на траву, на брусчатку, на вскопанный в зиму и видный из окна цветник, превратившийся теперь в густую грязь. И, глядя на этот цветник, Андрей представлял себе, каково будет идти через поле.
К этому времени Берндт доставил уже четыре мешка. В каждом была добытая им, российского образца, шинель, гимнастерка и фуражка. Были там еще сахар, несколько банок консервов каждому, хлеб. Сапоги – на ногах. Предполагалось, шинель и фуражку надо будет надеть перед русскими позициями. А пока – как есть, лишь бы тепло и сухо. Шинель Андрею пришлась впору. Фуражка тоже. А вот сапоги не годились ни одни. Кончилось тем, что Томасу пришлось отдать ему свои. Правда, хромовый глянец и нестандартный покрой были заметны сразу. Но делать было нечего. Других сапог не было. Теперь ждали вечера, когда соберутся все. Раза два в мансарду забегала Амели. Она не то чтото хотела посмотреть, не то что-то сказать, но, так ничего и, не сказав, убегала. Андрей тоже чегото ждал, потому что не понимал, как это может быть, что уже сегодня вечером он не увидит Амели. К тому же теперь между ними была тайна. Тайна, которая делала каждого больше и значительней, чем он был вчера или позавчера, а может быть, и раньше. Тайна, о которой не знал никто. Только, спустя годы, он расскажет о ней своему сыну Мише, когда тот станет взрослым мужчиной.
– Возьми, – сказала Амели, наконец, поймав минутку, когда он зашел на кухню за чистой водой.
– Возьми, – опять сказала она, протягивая ему золотой медальон с крышкой. Внутри была ее маленькая фотография.
– А теперь надень, – проговорила она, намереваясь надеть ему медальон.
– Тогда я должен снять это, – показал он глазами на крест, отрицательно качнув головой.
Она поняла, положила медальон в карман гимнастерки, добытой Берндтом, и, вопреки общей установке, одетой Андреем в дорогу.
– Я буду тебе хорошей женой, – тихо сказала Амели, слегка коснувшись лицом его плеча, и быстро, не дожидаясь ответа, ушла.
Он достал медальон из кармана гимнастерки, открыл его, посмотрел на портрет и теперь уже сам положил его так, чтобы знать – где, и помнить.
Нескоро, только в Ветряках, не умерев в уездной больничке от тифа, он вспомнит о нем. Но гимнастерка на нем была уже другая – солдатская, линялая и старая. И конечно, никакого медальона в ней не было.
Чистилин пришел первым. Он тоже был в сапогах, в темной куртке, которую, как и все, должен был снять перед русскими позициями. Так виделось осуществление этого замысла Берндту. Сидя в мансарде, рядом с Андреем, Чистилин не говорил ни о чем. Время от времени поглядывая по сторонам и останавливая свой взгляд то на сундуке, слева, то на портрете Томаса, справа, он посмотрел в окно. Встретившись с ним взглядом, Андрей увидел – в глазах Чистилина была решимость. Здесь его больше ничего не интересовало. Взглянув на положенный Андреем в карман брюк маузер, Чистилин кивнул.
– Понятно, – сказал он, тронув себя за внутренний карман куртки.
И Андрей понял – оружие Чистилина там.
Ближе к назначенному часу подошли еще двое – рядовой Мотылев, из Второй Армии, и штабскапитан Рузаев.
Мотылев был рыж, конопат, с карими глазами, которые, напряженно бегая то вправо, то влево, просто не имели времени, чтобы что-нибудь выражать. А густой сильный бас, вырывашийся из груди этого человека, почему-то настораживал.
Мысленно обозначив его, как объект в высшей степени недружелюбный и себе на уме, Андрей решил держаться от него подальше.
Штабс-капитан Рузаев, напротив, был спокойным, приветливым, с удовольствием отвечал на вопросы, полон идей и планов, которые он, в надежде, что новые времена принесут обновление, намеревался осуществить в России. А черные, гладкие волосы, смуглая кожа и светло-карие глаза сразу же предполагали в нем уроженца юга. Как потом выяснилось, он, и вправду, был уроженцем Херсонской губернии.
– Ну вот, перейдем фронт, а там посмотрим, имея в виду не совсем понятные рузаевские идеи, сказал Андрей.
– Господа, какой фронт вы собираетесь переходить? – неожиданно весело спросил Рузаев всех.
Андрей молча смотрел на него, не понимая, что именно он имел в виду.
Рузаев продолжал ждать.
– Россия вышла из войны, – нарушив паузу, сказал он. – Две революции было, – опять сказал он то, что знали все.
– Вышла-то она, может, и вышла. А демобилизации не было, – резонно отвечал Мотылев. – А нам некогда. Землю давать будут.
Чистилин обменялся с Андреем взглядом.
– Ну, с Богом, – проговорил Чистилин. И все стали выходить во двор. Там стояла четырехместная повозка с тентом. На козлах сидел человек, который должен был доставить их до места.
Подошел Томас. Обнялись. Потом Берндт. «Возвращайтесь», сказал он, обнимая Андрея.
Запыхавшись от бега, с каким-то свертком, прибежала Амели. Никого не стесняясь. заплакала, отвернувшись от всех. Андрей подошел к ней, поцеловал. Стал садиться в повозку. Потом оглянулся, и навсегда увез в Россию рыженькую девочку с пушистыми волосами. И не было у него заветней тайны, чем эта.
Виктория была многолюдна и весела. Будто опять что-то праздновала.
Подходя к знакомой скамье, где уже сидел Филин, Горошин заметил, и в самом деле, всеобщее оживление, переходящее то тут, то там в бурные всплески радости. Он перебрал в памяти все ему знакомые праздники, и никакого праздника не вспомнил.
– По какому поводу? – обводя глазами Площадь, спросил он Филимона.
– По разным. Жизнь веселая пошла, – не то, шутя, не то и в самом деле так думал, проговорил Филимон, сосредоточив теперь на Горошине, свои мохнатые, за толстыми линзами очков, глаза, и кивнув в знак приветствия.
– Как я понял, поводы самые разнообразные, – доверительно сообщил он, как человек, уже произведший первое предварительное расследование.