– Волосы у него немного поредели, – продолжала Ивонна, – и ногти на ногах в последние годы стали такие рифлёные. Знаете, такие продольные канавки на ногтях, может, у других мужчин это тоже бывает?
– У большинства, начиная с определённого возраста, – сказала Луиза.
– И это тоже.
– Не очень громко.
– Леон скорее улыбается.
– Главным образом сам с собой, когда думает, что его никто не видит.
– Вы должны его навестить, он обрадуется.
– Непременно. Что ж теперь, после стольких лет.
– Не сюда. Идите в порт Арсенал, там у него лодка. Она покрашена в синий и белый цвет и называется «Медовый Цветок». Этот мальчишка на своём катере вывесил флаг Нижней Нормандии. Два золотых льва на красном поле, ну, вы знаете. Вильгельм Завоеватель, никак не меньше. В любой момент готов пересечь пролив Ла-Манш и завоевать Англию на своём дизельном катере.
ГЛАВА 20
В последующие годы Луиза и Леон очень, очень часто встречались в порту Арсенал. С понедельника по субботу они проводили вместе обеденные перерывы, а вечерами – часы с окончания рабочего дня до ужина. Лишь по воскресеньям они не виделись. Если шёл дождь, они оставались в каюте, а в остальное время сидели на деревянной скамье на корме или шли гулять по берегу канала. Она брала его под руку, он вдыхал запах её нагретых солнцем волос, и они болтали о том о сём..
Но лишь в конце третьей недели они впервые задёрнули занавески в своей каюте.
Когда в ноябре наступила зима, они стали топить железную печурку, варили кофе и жарили яичницу. Они купили граммофон и пластинки Эдит Пиаф, а позднее Жоржа Брассанса и Жака Бреля. Они подружились с другими владельцами лодок и окликали их по имени. Иногда приглашали их на аперитив. Если кто-то спрашивал, давно ли они женаты, они отвечали: скоро будет тридцать лет.
Но всегда, без исключения, каждый вечер ровно в четверть восьмого Луиза возвращалась к себе домой, в свою квартиру в Марэ, которую ей снял Банк Франции, а Леон отправлялся к себе на улицу Эколь, чтобы поужинать вместе с Ивонной и детьми; после этого он помогал младшим с домашним заданием, играл со старшими в карты и потом ложился спать рядом с Ивонной.
Продолжая жить таким образом, они ни от чего не отрекались, не вели двойную игру и не должны были секретничать; они лишь продолжали свою прежнюю жизнь единственно возможным образом, потому что новой жизни без старой не могло быть – ни для кого из них. Это они знали. И оттого, что в этом ничего нельзя было изменить, они не вели лишние споры и дебаты о том, что правильно и что неправильно.
То есть они молчали об этом. На улице Эколь никогда не упоминалось имя Луизы и никогда не говорилось о плавучем доме в порту Арсенал. Ивонна не хотела ничем портить своё кошачье довольство в её освещённом солнцем кресле и запрещала себе ненужно откровенные слова, которые привели бы лишь к недостойным драмам, фальшивым примирениям и притворным клятвам в верности. При этом она совсем не требовала поддержания ложной видимости, ибо она жила в мире с собой, с Леоном и с жизнью, которую вела. Она требовала лишь, чтобы её достоинство уважали, а от бестактности воздерживались.
О сохранении тайны так и так больше не могло быть и речи – с тех пор, как мадам Россето умножила два на два, немного подержала нос по ветру, а затем почитала своим долгом держать всех соседей в курсе происходящего в семье Лё Галлей.
Даже дети всё знали; но поскольку и они осмотрительно молчали и изъяснялись в крайнем случае ироническими косыми взглядами или нечленораздельными намёками, Ивонна могла в своих четырёх стенах, которые она уже почти не покидала, и дальше жить в мире.
Потом наступило время, когда дети один за другим оставили родительский дом. Первенец Мишель, который из-за своего посредственного аттестата зрелости семестр за семестром тщетно ждал зачисления в Политехническую школу, весной 1947 года, когда заводы Рено открыли новое производство, занял должность помощника механика и снял меблированную комнату в Исси-ле-Мулино. Два года спустя его брат Ив двадцатилетним пошёл в армию и был направлен в Чад. В том же году умерла мадам Россето после короткого недомогания в больнице, и ей на смену на улицу Эколь пришли клининговая фирма и электрический домофон. Летом 1950 года с родителями распрощался и Роберт, чтобы в сельскохозяйственном училище в Бургундии изучать разведение крупного рогатого скота породы Шароле, и когда ещё два года спустя улицу Эколь покинула шестнадцатилетняя Мюриэль, чтобы в монастырской школе в Шартре получить диплом учительницы начальных классов, Ивонна и Леон остались одни с одиннадцатилетним, по-девичьи изящным Филиппом.
Ивонна не страдала от внезапно возникшего одиночества, а восприняла его как естественный ход вещей. Для себя самой она не хотела больше ничего, кроме солнечного света, обилия еды и неограниченного сна.
В середине пятидесятых годов она в течение нескольких месяцев принимала посещения одной свидетельницы Иеговы, чьи жуткие истории об испорченности мира и возмездии мстительного бога какое-то время доставляли ей удовольствие. Зимой 1958 года, когда и маленький Филипп поступил на военную службу, она распорядилась установить в гостиной телевизор. Больше всего ей нравилось смотреть бокс и автогонки.
Однажды утром в мае 1961 года она, наконец, заметила, когда проводила мочалкой по шее, небольшую твёрдую опухоль под правым ухом. Опухоль росла с каждым днём, потом такая же образовалась и под левым ухом.
– Может, само пройдёт, – сказала она, когда Леон хотел вызвать врача.
– Может, пройдёт, а может, и нет, – сказал Леон. – В любом случае пусть посмотрит врач.
– Нет, – сказала Ивонна.
– Нет, пусть.
– Нет.
– Это может быть опасно. Ты что, хочешь от этого умереть?
– Не так уж и хочу, – сказала Ивонна. – Но если Господь Бог захочет, чтобы я ушла, я уйду.
– Господу Богу всё равно, останешься ты или уйдёшь, глупая ты курица. У него без тебя полно забот.
– Ну и ладно.
– Зато мне не всё равно. И я тебе говорю: надо прооперироваться.
– Ты что, врач?
– У меня есть глаза. И мозги промеж ушей.
– У меня тоже, – сказала Ивонна. – И поэтому я тебе говорю, оставь меня в покое. Если я должна уйти, я уйду.
– Так вот просто?
– Совсем просто.
И опухоли на шее Ивонны продолжали расти и буквально сдавливали ей горло. Через несколько недель наступила ночь удушья, когда она лишь с трудом могла говорить. Она рассказала Леону о её проступке с Раулем почти тридцать лет назад, он обнял её и сказал, что всё это давно неважно. Потом она заснула или притворилась спящей, и Леон уснул рядом с ней.