— Руди пришел. Я так ждал тебя. А где Михаэль? — вместо приветствия сказал Оскар фон Деринг, и Михаэль зарыдал с горькой сладостью обреченности.
Руди — это его погибший в аварии отец.
Слезой освободились зажатые прежде чувства: подспудное ощущение вины, ведь это он сам позволил себя обмануть и ограбить, потому что нарушил данный себе обет и выпил пива, и ведь он не звонил столько времени, а дед переживал. И слабеньким, но все же укором царапало совесть не найденное имение предков и так и не организованное акционерное общество по восстановлению тракененской породы. И жалость, всепоглощающая жалость к нему, последнему родному человеку на земле, готовому, судя по его виду и состоянию, уйти и оставить его одного.
— Опа, это же я, Михаэль, опа их бин дайне онкель, опа! — Дедушка, это же я, Михаэль, я твой внук, дедушка, — мешал Михаэль в смятении русские и немецкие слова, целуя снежный локон на виске.
— Никак не дает себя подстричь. — С упреждающим стуком вошла миловидная барышня для сопровождения и самим своим появлением внесла нежелательные коррективы в естественность отношений.
Присутствие третьего обязывает включить самоцензуру и оценивать свое поведение, как бы подглядывая со стороны.
— Извините, — незатейливо врала девушка, с тайным интересом разглядывая молодого человека, — я не знала, что у господина фон Деринга посетители. Вы его внук? Вы так похожи. Особенно глаза. Вчера мы с ним обедали в кафе на Тегельштрассе, а сегодня хотели прокатиться по Рейну. Он так любит Лорелею[46]. Вы знаете, у него бывают минуты абсолютного просветления, и тогда он рассказывает мне, как познакомился с вашей бабушкой. Именно в том месте, где установлена скульптура. Он даже стихи, посвященные ей, помнит. А я никак не могу выучить.
«Девушка в светлом наряде сидит над обрывом крутым, и блещут, как золото, пряди над гребнем ее золотым». — Михаэль позволил себе отвлечься от грустных мыслей декламацией знакомых с детства стихов, думая при этом, что милая девушка, сама того не желая, испортила «светлый наряд» очищающей душу печали. А еще он думал, что дед остался верен себе и выбрал в сопровождающие ту, которая посимпатичнее. И еще о том, как несовершенен человек и гадок по своей сути — ведь он, Михаэль, если совсем уж честно, где-то в самой глубине души, пожалуй, даже рад слабоумию деда, ведь оно избавляет его от такой неприятной процедуры, как оправдание.
— А что еще говорит дед в минуты просветления?
— Вспоминает молодость и жалуется на нехороших людей.
— А на меня он не жаловался? Мне это очень важно.
— Ну что вы! Он вас очень любит. Но кто-то обозвал фон Деринга шиммелем, и это его очень расстраивает.
— Не знаете, кто?
— Нет. Сам господин фон Деринг тоже не помнит.
— Его посещает жена?
— Очень редко.
— Как он к ней?
— К ней одной — нейтрально, а если она появляется не одна, господин фон Деринг ужасно расстраивается. Мы сообщили об этом шефу, и он категорически запретил Матильде фон Деринг появляться в апартаментах вашего дедушки с посторонними лицами.
— Спасибо вам. И последний вопрос, если я вас еще не утомил. Как выглядел этот, который его раздражает?
— Рыжий такой. Это ее шофер.
— Спасибо. — Подошел к деду. — Ну почему ты не даешь себя постричь, дед? Жалко локоны? Ну хоть усы дай подровнять, — говорил он, досадуя на себя за неестественность тона и на помешавшую свиданию девушку. — В следующий раз захвачу ножницы.
Обнял деда и вышел.
Не терпелось посмотреть на тех, кто осмелился унизить деда, обозвав его шиммелем.
* * *
Все колыбельные песни печальны. Они смиренны, как молитва, и трогательны, как мольба. Ритмичны, как удары в шаманский бубен, и строго размеренны, как белый стих. Они — заклинание и оберег. В них материнское тепло и нежность. Мелодия колыбельной важнее текста, а интонация важнее мелодии. Колыбельные трогательно просты и монотонны — и в этом их тайная магия и главный снотворный эффект.
Матильда баюкала младенца, а тот не хотел засыпать. Вертел головкой, сучил ножками и вздрогнул всем тельцем, когда слишком громко хлопнула входная дверь.
Матильда вздрогнула тоже, но не телом, а нутром.
На пороге стоял блудный внук ее законного мужа.
Иноземный загар. Широкие плечи. Светлые брюки. Майка в тон.
(К сведению непосвященных. На юге Западной Сибири солнце светит чаще, чем в Крыму. Сибирский загар гораздо интенсивнее и, несомненно, прочнее сочинского.)
— Где ты так загорел? — Красивой сконфуженной бабе нужно дать возможность открыть рот, и тогда, если она не безнадежно глупа, ей всегда удастся отыграть положение.
Сколько язвительных и обидных слов он приготовил, отрепетировал и заучил наизусть! И может быть, произнес бы их, оправившись от неожиданного вопроса, если бы не вошел Гельмут с паскудным выражением лица.
— Гельмут, сходи на кухню, подогрей ребенку молоко. — Тон откровенно свойский с легким оттенком каприза. — Да не переусердствуй! — крикнула вдогонку и выложила из бюстгальтера козырную карту — белую грудь.
Знала, точно знала кокетка с рождения, что вид молодой наполненной груди либо притупит злобу возбужденного самца до уровня снисходительности, либо направит агрессию в другое русло. В область вожделения, например.
— Представляешь, Михаэль? — Прошлась кончиком розового язычка по кайме припухлых губ с чувственностью, граничащей с непристойностью, дрогнула увлажненным ртом, формируя начало улыбки, а в ней — готовность покориться и желание покорить, легкий намек на раскаяние и удовлетворение от содеянного, показное целомудрие и скрытое распутство, а еще изрядно дьявольского и, безусловно, женского. — Представляешь, такая большая грудь, и не хватает молока, — утопила большой палец под бортик халата и обнажила теплый глянец плеча, — приходится подкармливать молочной смесью. — Прикрыла головку ребенка, но не прикрыла грудь.
Он должен был сказать: «Если старый седой человек, которому вы обязаны абсолютно всем, ассоциируется у вас с шиммелем, то как, интересно, вы назвали бы рыжего?..» Они бы промямлили нечто невразумительное. А он бы им — что-нибудь резкое и обидное, Гельмут бы возбух, возмутился, а он бы его… Нет, бить нельзя — штраф, он уже выплачивал венгру Сабо тысячу марок за один-единственный удар по печени (две недели в стационаре отлеживался, подлец). В Германии бить нельзя. В Германии нужно идти в полицию и писать заявление. Бред какой! Прошу наказать негодяев, обозвавших моего дедушку шиммелем, то есть плесенью или белой лошадью. Западло!
А бить нельзя. Такой штраф выпишут — разоришься. А избежать штрафа в Германии можно только тремя путями: сесть в тюрьму, эмигрировать или умереть. Четвертого не дано. Он вспомнил, как в уведомлении об уплате штрафа было написано: «Вы можете уплатить штраф частями или, если не хотите платить, должны будете отсидеть в тюрьме двадцать дней из расчета погашения долга пятьдесят марок в сутки». Ну и отсижу. Это такое удовольствие разбить морду тому, кто оскорбил деда! Нет, лучше не бить, лучше валять его на вощеном полу, как куклу, под истеричный визг этой неотразимой шлюхи. А проигрыш поединка в присутствии дамы особенно позорен и оскорбителен. Нет, это безумие. И откуда они знают значение слова «ассоциация»? Бред гнилого интеллигента — «мой дедушка ассоциируется у вас»… С ними нужно иначе. Нужно сделать все по-другому. Нужно заманить Гельмута в конюшню, высказать ему все, что он про него думает, спровоцировать козла на драку без нежелательных свидетелей, чтобы не смогли потом ничего доказать, уложить его ударом «шуто» или ударом «фронт кик», а потом наклониться над поверженным и сказать…»