Ветер нес воспоминания о событиях моей жизни, казавшихсянавсегда утраченными. Память продолжала разрушаться, как старые города,открывая среди развалин еще более древние постройки других эпох. Только городаразрушались гораздо медленнее, чем человеческое сознание. Их разрушению частопредшествует изменение названий, одни слова заменяются другими, хотя сущностьпока остается прежней.
Бульвар Орлеан, по которому некогда проезжал на велосипедеЛенин, теперь уже называется бульваром Леклерк, и многие забыли его прежнееназвание. Исчез навсегда Центральный рынок – чрево Парижа. Его уже несуществует. Вместо него громадный котлован, над которым возвышаются гигантскиежелезные башни строительных кранов. Что здесь будет и как оно будет называться– никто не знает. Вместе с Центральным рынком ушла в никуда целая полосапарижской жизни.
Мне трудно примириться с исчезновением маленькогопровинциального Монпарнасского вокзала, такого привычного, такого милого,такого желтого, где так удобно было назначать свидания и без которого Монпарнасуже не вполне Монпарнас пост-импрессионистов, сюрреалистов и гениальногосумасшедшего Брунсвика.
На его месте выстроена многоэтажная башня, бросающая своюнепомерно длинную тень на весь левый берег, как бы превратив его в солнечныечасы. Это вторжение американизма в добрую старую Францию. Но я готовпримириться с этой башней, как пришлось в конце прошлого века примириться сЭйфелевой башней, от которой бежал сумасшедший Мопассан на Лазурный берег иметался вдоль его мысов на своей яхте «Бель ами». Воображаю, какую ярость вызвалбы в нем сверхиндустриальный центр, возникший в тихом Нейи: темныестеклянко-металлические небоскребы, точно перенесенные какой-то злой силойсюда, в прелестный район Булонского леса, из Чикаго.
Но и с этим я уже готов примириться, хотя из окна тридцатьвторого этажа суперотеля «Конкорд-Лафайет» Париж уже смотрится не как милый,старый, знакомый город, а как выкройка, разложенная на дымном, безликом,застроенном пространстве, по белым пунктирам которого бегают крошечныенасекомые.
Иногда разрушение города опережает разрушение его филологии.Целые районы Москвы уничтожаются с быстротой, за которой не в состоянииугнаться даже самая могучая память.
С течением лет архитектурные шедевры Москвы, ее русскийампир, ее древние многокупольные церквушки, ее дворянские и купеческие особнякиминувших веков со львами и геральдическими гербами, давным-давно неремонтированные, захламленные, застроенные всяческой дощатой дрянью – будками,сараями, заборами, ларьками, голубятнями, – вдруг выступили на свет божий во всейсвоей яркой прелести.
Рука сильной и доброй власти стала приводить город впорядок. Она даже переставила Триумфальную арку от Белорусского вокзала кПоклонной горе, где, собственно, ей быть и полагалось, невдалеке от конногопамятника Кутузову, заманившего нетерпеливого героя в ловушку горящей Москвы.
Я еду по Москве, и на моих глазах происходит чудо великогоразрушения, соединенного с еще большим чудом созидания и обновления. В иныхместах рушатся и сжигаются целые кварталы полусгнивших мещанских домишек, иочищающий огонь прочесывает раскаленным гребнем землю, где скоро из дыма ипламени возникнет новый прозрачный парк или стеклянное здание. В иных местахочищение огнем и бульдозерами уже совершилось, и я вижу древние – прежденезаметные – постройки неслыханной прелести и яркости красок, они переживаютвторую молодость, извлекая из захламленного мусором времени драгоценныевоспоминания во всей их подлинности и свежести, как то летнее, бесконечнодалекое утро, когда курьерский поезд, проскочив сквозь каменноугольный газнескольких черных туннелей, внезапно вырвался на ослепительный простор и яувидел темно-зеленую севастопольскую бухту с заржавленным пароходом посередине,а потом поезд остановился, и я вышел на горячий перрон под жгучее крымскоесолнце, в лучах которого горели привокзальные розы – белые, черные, алые, –расточая свой сильный и вместе с тем нежный, особый крымский аромат, говорящийо любви, счастье, а также о розовом массандрском мускате и татарском шашлыке ичебуреках, надутых горячим перечным воздухом.
Несколько богатых пассажиров стояли на ступеняхСевастопольского вокзала в ожидании автомобилей, среди них, но немного встороне, я заметил молодого человека, отличавшегося от нэпманских парвеню,приехавших в Крым на бархатный сезон со своими самками, одетыми по последней,еще довоенной парижской моде, дошедшей до них только сейчас, с большимопозданием, в несколько искаженном стиле аргентинского танго; ну а о самцах яне говорю: они были в новеньких, непременно шевиотовых двубортных костюмахразных оттенков, но одинакового покроя.
Одинокий молодой человек, худощавый и стройный, обратил насебя мое внимание не только приличной скромностью своего костюма, но главнымобразом, своим багажом – небольшим сундучком, обшитым серым брезентом. Подобныепоходные сундучки были непременной принадлежностью всех офицеров во времяпервой мировой войны. К ним также полагалась складная походнаякровать-сороконожка, легко складывающаяся, а все это вместе называлось«походный понтер».
Из этого я заключил, что молодой человек – бывший офицер,судя по возрасту подпоручик или поручик, если сделать поправку на прошедшиегоды.
У меня тоже когда-то был подобный «понтер». Это как быдавало мне право на знакомство, и я улыбнулся молодому человеку. Однако он вответ на мою дружескую улыбку поморщился и отвернулся, причем лицо его принялонесколько высокомерное выражение знаменитости, утомленной тем, что ее узнают наулице.
Тут я заметил, что на брезентовом покрытии «понтера»довольно крупными, очень заметными буквами – так называемой елизаветинскойпрописью – лиловым химическим карандашом были четко выведены имя и фамилияленинградского писателя, автора маленьких сатирических рассказов до такойстепени смешных, что имя автора не только прославилось на всю страну, но дажесделалось как бы нарицательным.
Так как я печатался в тех же юмористических журналах, где ион, то я посчитал себя вправе без лишних церемоний обратиться к нему не толькокак к товарищу по оружию, но также и как к своему коллеге по перу.
– Вы такой-то? – спросил я, подойдя к нему.
Он смерил меня высокомерным взглядом своих глаз, похожих нане очищенный от коричневой шкурки миндаль, на смугло-оливковом лице и несколькогвардейским голосом сказал, не скрывая раздражения:
– Да. А что вам угодно?
При этом мне показалось, что черная бородавка под его нижнейгубой нервно вздрогнула. Вероятно, он принял меня за надоевший ему типнавязчивого поклонника, может быть даже собирателя автографов.