Я вовсе не хочу сказать, что не следует обижаться за землю, которую ты каждый день уродуешь, или за наших, которых ты каждый день расталкиваешь локтями, – нет, обижаться следует небеспременно, но только надо помнить, что самые крошечные обиды масс всегда имеют последствия катастрофические. Автомобиль, впилившись в бок другого на скорости двадцать километров, оставляет вмятину на боку, – океанский лайнер перерезает своего собрата пополам. Закон больших масс. Массс, через три «эс».
Так вот, у масс ни в одном глазу я не мог прочесть ни проблеска желания разделить Общую Судьбу. Забастовками, перепасовками и прочим крутежом они старались перевалить ее на кого-то другого – им уже объяснили (не иначе, какие-то евреи), что называется это «борьбой за свои права». Так называемая интеллигенция, правда, влачила ОС сравнительно покорно, но лишь до тех пор, пока некуда было ускользнуть. А если кому удавалось пересохшими устами присосаться к скудеющему военно-промышленному или нефтяному крану, к какому-нибудь маркетингу, лизингу – он и лизал страстно, как лесбиянка.
Самые никчемные, на мой непросвещенный взгляд, люди – какие-то юристы, политэкономы (ниже которых, как мне казалось, идут только партработники) отсасывали какие-то безумные (для меня) дозы, порции, приплаты и надбавки и при этом вовсе не думали смущаться, – наоборот, похвалялись, случайно столкнувшись со мной на улице, невзирая на ржавчину трудовых ссадин на моих костяшках, ороговевшую кожу вокруг ногтей и сами неотскребаемые никакими «чистолями» ногти.
Самолюбие мое поеживалось и нервно похихикивало от этой бестактной щекотки, но это бы еще плевать, я с молоком моей русской мамы бессознательно усвоил, что мы, Каценеленбогены, не из тех, кто наживается и распоряжается, а из тех, кого уважают простые люди: среди заляпанных комбинезонов обо мне расходилась – радужным мазутным пятном на месте затонувшего танкера – та разновидность славы, которая слагается бичами насчет какого-нибудь спившегося до обретения бомжовского образа бухгалтера: «Ты что – такая башка! Всего Есенина знает!» Но посудите, как можно совместить Общую Судьбу С Народом и безоглядное братство с людьми, которые только и думают, как бы от этой судьбы отвертеться?
Можно, конечно, постановить, что и мои коллеги и собутыльники тоже не Народ – его сколько ни зачерпни, в половнике все равно окажется не он. Впрочем, Народ – это и в самом деле не груда частных лиц, а Единство, сохраняющее какие-то наследуемые признаки, среди которых каждый может выбрать себе признак по вкусу: ксенофобию или всемирную отзывчивость, рабство или бунтарство…
Я бы запустил к черту эти безвыходные противоречия и жил как живется, если бы мне хоть как-то жилось. Жилось само собой, по инерции. Но у меня не было никакой инерции, я должен был набирать ее сам, ежедневно принимая решения и оправдываясь в них перед кем-то. Перед кем-то невидимым, но очень строгим. Сын Яков Абрамовича, я совершенно не выношу, когда меня за что-то ненавидят – ведь я такой хороший, я так всех люблю.
Отправляясь на свидание с фагоцитами, я четыре с половиной часа выбирал костюм. Что бы их могло расположить? Огромные, подшитые кожей валенки на склоне июля? В пандан им – дымарь, полушубок с горбом и добродушное старческое поперхивание (в более обаятельном варианте буква «ха» заменяется на «дэ»): костюм «пасечник». Или резиновые ботфорты, распахнутая на груди роба, открывающая миру вольно синеющую клятву: «Не забуду мать р-родную!»? К комплекту прилагается багор – костюм «сплавщик». Или костюм «казак»? Видели бы вы, что за стройная талия схвачена моей черкеской, каким червонным золотом струится чуб из-под моей кубанки! А костюм «гусар»? Подбоченясь, промчаться в венгерке мимо Гостиного двора на тройке пейсатых евреев в лапсердаках! (Венгерку я представляю куда лучше, чем лапсердак.) А попробуйте наглядеться на меня в костюме «купец»: в красной рубахе, красив и румян, я так и прошусь в картину «Какую Россию мы потеряли». Рубаху, струящуюся, подобно незабвенному красному флагу над Кремлем, можно не переодевать, переходя к костюму «палач», – топором я поигрываю, как настоящий маэстро, сигарету разрубаю вдоль со всего маху. «Кулак», с прямым пробором, в жилетке и смазных сапогах бутылками, из меня тоже загляденье, да и «батрак» – пальчики оближешь, когда я в драной рубахе, спущенной с могутного плеча, в обнимку с подругой-гармоникой вприпляску иду вдоль по улице: «Бобыль гол, как сокол, поет-веселится».
Как вы думаете – ради чего я так беспардонно бахвалюсь? А чтоб вы видели, что без одного пустячка, как у дочерей царя Никиты, никакие Бо-жии дары не идут человеку впрок.
Я восхищенно оглядываю себя в зеркало (в два приема: чтобы разглядеть притоптывающие лапти, приходится забираться на стул), но под неподкупным взглядом фагоцита райское оперение стекает с меня разноцветной лужицей расплавленного пластилина, и я остаюсь самим собой – голым пархатым жидом, дрожащим в ожидании душа, вместо которого сейчас начнет струиться благословенный, умиротворяющий газ с блеющим названием – «циклон-бэ», после которого уже ни бэ ни мэ ни кукареку.
И – законный плод отвергнутой любви – моя грудь наполняется бешенством и – ура! – Правотой, Правотой! Я разваливаюсь в «мерседесе», персонально выделенном мне президентом Израиля, наклеиваю на ветровое стекло мандат депутата демократического Петросовета (комиссия по свободе печати и правам человека), корреспондентское удостоверение журнала «Огонек» и с метровым антихристовым знаком – «Моген-довидом» – на радиаторе притормаживаю перед патриотическими гостинодворцами.
Глумливо расшвыривая по заплеванному асфальту проклятые шекели и доллары, я нанимаю десяток вдов и сирот, обобранных сионистским правительством (для оживления расцветки припрягаю и нищего с фиолетовым после воскресного отдыха подглазьем, отдавшего ноги ради спасения евреев от фашизма) и, заложив их в свой «мерседес», с гиканьем качу вдоль по Невскому, переименованному в Иорданский, со свистом вращая над ермолкой русский (а сало русское едят) пятифунтовый кнут, мерцающе-прозрачный, словно трепетный круг над кабиной вертолета.
Но, увы, мировое еврейство никак не желает преподнести мне хотя бы инвалидную трехколеску, взамен этого я натягиваю приобретенную специально для антирусских манифестаций черную рэкетирскую майку, обнажающую мои бронзовые руки (объем бицепса – 39 см) и облегающую мой атлетический торс (объем груди – 108, талии – 79 см), многозначительно, как кобуру, застегиваю молнию на фирменных (подачки за зарубежные публикации) джинсах, размер которых у меня не менялся со дня совершеннолетия, и походкой Юла Бриннера из «Великолепной семерки» отправляюсь исполнять завет отца: знакомиться с каверзной книжонкой о погромах, без которой отцовское наследство, вероятно, казалось ему неполным. На пути к завещанной цели – Публичной библиотеке – мне, словно Одиссею скалы Симплегады (в переводе с английского – «простые гады»), приходится миновать забор, поставленный скрывать от посторонних глаз тот факт, что универмаг Гостиный Двор вот уже лет десять как не ремонтируется. Под этой-то стеной плача и разбивают свой ежедневный растянутый бивуак наиболее последовательные русские фагоциты. Если бы у них в бочке национальной гордости была хоть ложка национального стыда, то они с открытой чужеземцам витрины великого города укрылись бы куда-нибудь в крысиные подвалы, а на витрину выставили бы образцовый продукт стиля «рюс» – последнего витязя Льва Янкелевича Каценеленбогена.