Я зашел в туалет, потом почистил зубы. Вернулся в спальню, снял пиджак, повесил его в шкаф, посмотрел на платья Луисы, висевшие с ее стороны, заметил два новых, или три, или пять, прикоснулся к ним своими женскими губами, прижался щекой к душистым бездушным тканям, и щетина (я подумал, что вечером, если мы куда-нибудь соберемся, мне придется побриться) не давала ткани свободно скользить по щеке.
Сгущались сумерки (была пятница, был март). Я лег на кровать. Я не собирался спать, просто хотел отдохнуть, поэтому я не стал разбирать постель (возможно, простыни были не совсем свежими: Луиса собиралась поменять их перед моим приездом) и не снял ботинок. Я лег по диагонали, и ноги мои свисали с кровати, чтобы не испачкать покрывало.
Когда я проснулся, в комнате было уже темно, только с улицы проникал слабый свет (это был свет рекламы и фонарей, а не свет вечернего неба). Я взглянул на часы, но не смог рассмотреть циферблат. Я уже собрался включить ночник, когда услышал голоса. Голоса доносились, как мне показалось, из гостиной, и сначала, спросонок, я не мог ничего понять. Дверь спальни была закрыта, наверное, это я закрыл ее, я всегда закрываю дверь на ночь, хотя за восемь недель мог бы и отвыкнуть. Я узнал голос Луисы (именно она говорила в эту минуту), хотя слов разобрать не мог. Луиса говорила медленно, тон был доверительным, она словно уговаривала кого-то. Она вернулась. Я нашел зажигалку в кармане брюк и при ее свете рассмотрел, что было двадцать минут девятого — прошло уже почти три часа после моего возвращения. «Наверное, Луиса увидела, что я сплю, и не захотела будить меня», — подумал я. Однако вполне возможно, что она не знает о моем возвращении. У нее нет привычки, придя домой, сразу заходить в спальню, разве только ей нужно сразу переодеться. Если она пришла не одна, то, скорее всего, прошла сразу в гостиную, может быть, только за шла на минутку в ванную или на кухню, чтобы взять бокалы или маслины (когда я открывал холодильник, я видел там маслины). Так получилось (без всякого умысла с моей стороны, — я не собирался прятаться и заснул я случайно), что в доме не было заметно никаких признаков того, что я вернулся: я все разложил по своим местам, как делаю это всегда, убрал даже чемодан и сумку. Прямо под ними, в шкаф для верхней одежды, в котором, как только откроешь дверцу, автоматически зажигается свет, повесил свое пальто; в ванной нет моего халата и моих полотенец (руки я вытер полотенцем Луисы), подарки были здесь, в спальне. Только одна вещь — мой несессер — могла указать на мое присутствие в доме. Я вынул его из сумки и положил на табурет в ванной. Из несессера я вынул только зубную щетку, даже пасту не вынимал — воспользовался той, что была на полке, — там оставалось полтюбика. Вполне возможно, что ни она, ни ее спутник не догадывались, что я рядом и поневоле (поневоле только до этой минуты) шпионю за ними. Сейчас я слышал другой голос. Он звучал совсем тихо, еще тише, чем голос Луисы, так тихо, что я не различал даже интонаций, и это раздражало меня, как тогда, в Гаване, в номере гостиницы, которая раньше, наверное, называлась «Севилья-Билтмор». Я вдруг заторопился. Я понимал, что все равно узнаю, кто там в гостиной вместе с Луисой, даже если бы он уже уходил: чтобы увидеть его, мне стоило только открыть дверь и выйти. Я торопился по другой причине. Я понимал: того, чего я не услышу сейчас, я уже не услышу никогда, повторения не будет, это не магнитофонная лента и не видеофильм, где возможна обратная перемотка. Каждое слово, не расслышанное или не понятое мною сейчас, будет утрачено навсегда. Такое бывает, когда происходит какое-то событие, а мы не фиксируем его, хуже того, иногда мы его даже не видим, не слышим и не замечаем, а ведь потом его уже не вернуть. Я осторожно и бесшумно приоткрыл дверь спальни (через щель проник свет) и снова лег на кровать. И вдруг я понял, кому принадлежал этот второй голос (когда я приоткрыл дверь, он стал чуть лучше слышен): с облегчением и страхом я узнал голос Ранса.
Я всегда хочу понять все, что слышу, даже если слова доносятся издалека, даже если они сказаны на одном из бесчисленных языков, которых я не знаю, даже если это неразборчивое бормотанье или неразличимый шепот, даже если для меня было бы лучше не понимать этих слов, даже если они не предназначены для моих ушей и даже если они сказаны именно для того, чтобы я их не понял. Когда я приоткрыл дверь, бормотанье перестало быть неразборчивым, а шепот неразличимым; и язык этот мне хорошо знаком — это мой родной язык, на нем я пишу и думаю (я думаю иногда и на других языках, но на родном языке все же чаще), но того, что этот голос говорил, мне, наверное, лучше было бы не понимать, хотя, возможно, это говорилось именно для того, чтобы это услышал я, чтобы я об этом узнал. А может быть, все было не совсем так? Может быть, от Луисы не укрылось мое присутствие в доме (она что-нибудь да заметила: несессер, зубную щетку, пальто в шкафу), а Ранс ничего не подозревал (даже если он заходил в ванную, наличие там несессера и щетки ничего ему не сказало). Возможно, Луиса решилась, наконец, поговорить с моим отцом и расспросить о его умерших женах, о Синей Бороде, чтобы, если я вдруг проснусь, я мог все услышать сам, а если не проснусь, утомленный перелетом из Женевы, чтобы узнал обо всем позднее, уже от нее, уже рассказанное другими словами, или вообще ничего не узнал, если они так решат. Возможно, она не собиралась делать этого ни сегодня, ни когда бы то ни было, но, вернувшись домой, вдруг увидела мой несессер, мою щетку, мое пальто, а потом, возможно, и меня самого, спящего на нашей кровати. Возможно, она заглянула в спальню, и именно она, а не я, закрыла дверь. Скорее всего, так оно и было, потому что в эту минуту я заметил, что постель выглядела немного не так, как раньше, когда я ложился. Кто-то приподнял с одной стороны покрывало и одеяло, пытаясь укрыть меня, насколько это было возможно. Вряд ли я мог сам сделать это во сне. Я спросил себя, когда это было — когда Луиса открыла дверь и увидела меня на кровати, спящего, возможно, со спутанными волосами, некоторые из которых пересекали мой лоб, как предвестники будущих морщин? Она не сняла с меня ботинки, и сейчас они пачкали покрывало. Я подумал: интересно, давно ли пришли Луиса и Ранс? И как ей удалось вести разговор так, чтобы именно в ту минуту, когда я приоткрыл дверь и снова лег на кровать, я отчетливо (хотя и издалека) расслышал первые фразы Раиса»
— Она покончила с собой из-за того, что я ей рассказал. Из-за того, что я рассказал ей во время нашего свадебного путешествия.
Голос отца был слабым, но не старческим, в нем никогда не было ничего стариковского. Голос звучал неуверенно, словно отец все еще не решил, стоит ли ему все это рассказывать, словно он понимал, что рассказывать легко (нужно только начать), но услышанное однажды уже никогда не забывается. Оно остается навсегда. Словно записывается на магнитофонную пленку.
— Вы не хотите мне об этом рассказать? — услышал я голос Луисы. Этот щекотливый вопрос прозвучал очень естественно, Луиса не давила на собеседника, ее тон не был подчеркнуто деликатным или преувеличенно душевным.
Она говорила осторожно, только и всего,
— Не в этом дело. Просто прошло уже столько времени… Я могу рассказать, если тебе это интересно, — сказал Ранс. — Хотя, признаться, я этого никогда никому не рассказывал. Все это случилось уже сорок лет назад, — почти то же самое, как если бы этого вообще никогда не было или это произошло с кем-то другим, а не со мной, не с Тересой и не с той женщиной, как ты ее называешь. Их уже давно не существует, не существует и того, что с ними случилось, это все известно только мне, только я один помню об этом, но и для меня прошедшее — это размытые образы, словно память, так же, как и глаза, с возрастом слабеет, и воспоминания теряют четкость. Для ослабевшей памяти нет очков, дорогая моя.