– Я был в буфетной. Побратался с парнем. Он дал мне по роже.
– Лакейчик дал тебе по роже? – спросил я, не веря собственным ушам.
– Дал, – подтвердил он с радостью, но натужной и все еще чересчур хилой. – Мы братья. Наконец-то я нашел общий язык. – Но говорил он это, как Sonntagsjаger[48], как городской чиновник, который хвастает, что пил на деревенской свадьбе. Похоже, сокрушительная и разрушительная сила помяла его – но отношение его к ней было неискренним. Я поприжал его вопросами, и тогда он неохотно, прикрыв лицо руками, пояснил:
– Я велел.
– Как это? – Кровь во мне взыграла. – Как это? Ты велел ему бить тебя по лицу! Он же подумает, что ты сумасшедший! – Ощущение у меня было такое, будто я сам получил пощечину. – Поздравляю! Если тетя и дядя узнают!
– Это из-за тебя, – ответил он мрачно и кратко. – Не надо было бить. Ты начал. В барина тебе поиграть захотелось. Мне пришлось взять у него по роже, потому что ты ему дал… Без этого не было бы равенства, и я не смог бы с ним по…бра…
Погасив свет, он выплевал клочковатыми фразами историю своих отчаянных страданий. Он застал парня в буфетной за чисткой господской обуви и присел подле него, но лакейчик встал. Da capo[49]повторилось – опять он заводил разговор, старался растормошить его, разговорить и сдружить с собой, но слова, еще не соскользнув с губ, вырождались в слащавую и бессмысленную идиллию. Парень отвечал как умел, но видно было, это начинает ему надоедать, и он не понимает, чего хочет от него тронутый господин. Ментус в конце концов запутался в дешевых словесах родом из французской революции и Декларации прав, втолковывал, что люди равны, и под этим предлогом требовал, чтобы парень подал ему руку, но тот решительно отказался. – Моя рука не про вас, барин. – Тогда в голову Ментусу пришла шальная мысль, что, если ему удастся заставить парня дать ему по роже, лед тронется. Дай мне по морде, – взмолился он, уже плюнув на все, – по морде дай! – и, склонившись, подставил лицо его рукам. Лакейчик все же отбрыкивался. – Ии, – говорил он, – почто мне бить барина? – Ментус молил и молил, наконец заорал: – Дай, сволота, раз я тебе приказываю! Что это такое, черт возьми! – И в тот же миг потемнело у него в глазах, потом искры и звон – это парень звезданул ему по роже! – Еще раз, – крикнул он, – сукин ты сын! Еще раз! Мрак, искры, звон. Открывает глаза и видит, что лакейчик стоит перед ним с руками, готовый к выполнению приказов! Но пощечина по приказу не была истинной пощечиной, – это напоминало наливание воды в таз и снятие ботинок, и краска стыда покрыла краску, залившую его после удара. – Еще, еще, – прошептал мученик, дабы парень наконец по…братался на его лице. И снова – мрак, искры, звон – о, это битье по роже в пустой буфетной, среди мокрых тряпок, над лоханью с горячей водой!
К счастью, сына народного рассмешили барские фанаберии. По всей видимости, он пришел к выводу, что барин тронулся головой (а ничто так не приободряет толпу, как психическое нездоровье господ), и принялся по-мужицки посмеиваться, что создало дружескую атмосферу. Вскоре паренек побратался до такой степени, что стал тыкать Ментуса под ребро и вымогать несколько грошей.
– Дайкось, барин, на махорочку!
Но все это не то, все – враждебное, небратское и недружеское, по-народному язвительное, убийственное, далекое от вожделенного братания. Ментус, однако, терпел, лучше уж, считал он, пусть парень им помыкает, а не он, Ментус, по-барски будет помыкать лакейчиком. Из кухни вылезла кухонная девка, Марцыська, с мокрой половой тряпкой и принялась дивиться потехе:
– Ой, Иисусе! Вот те на!
Дом спал – и они безбоязненно могли предаваться играм с этим господином, который нанес им буфетный визит, глумиться над ним крестьянской, народной насмешкой. Ментус сам им в этом помогал и смеялся вместе с ними. Но понемножку, издеваясь над Ментусом, они перешли к насмешкам и над своими господами. – Господа-то, эво, таковские! – говорили они, подвизгивая, по-народному, по-кухонному, по-буфетному. – Эво, каковские! Господа-то, эво, не работають, все лопають да лопають, вот их и разносить! Лопають, хворають, вылегиваются, по покоям ходють и цегой-то гомонять. И цего ж тут не налопаться-то! Мать Божия! Я бы и вполовину того не выжрал, хоть и обнаковенный мужик. То тебе обед, то полодник, а то конфет, а то варенья, а то яйца с луком на второй завтрак. Оценно господа прожорливые и сластены – брюхами в небо лежать, вот и хворобы у них от энтого. А господин-то помещик, как была охота, на лесника залез! На лесника залез! Лесник Вицента стояли за ими с другой, вишь, двухстволкой, господин помещик в кабана пальнул, кабан на господина помещика скокнул, а господин помещик двухстволку кинули и на Виценту залез – цыц – ты, Марцыська, – на Виценту, вишь, залез! Дерева, вишь, никакого вблизи не было, на Виценту и влез! Потом господин помещик злотый ему дал, цтобы, это, рта не разевал, а то, мол, уволить. – О, Иисусе! Тьфу ты пропасть! Цыц-ты, колики у меня колються. – Марцыська схватилась за бока. – А барышня-то так и ходить и поглядываеть – гулять ходить. Господа, вишь, так ходють и смотрють. Господин Зигмунт, он на мене поглядываеть, тока цто ему цесть – то раз мене ципанул, да куды-там! Озиралси, озиралси, мол, кто на его не пялються, прямо у мене колики закололись, я и удрала! Потом, вишь, дал мне злотый, наказывал никому-никому не говорить, что напившись был! Ой-ли, напившись! – завел паренек. – Иные-то девахи тоже с ним не хоцуть, он, вишь, все озирается. Есть там у его одна старая Юзефка, в деревне, удова, и с им-то в кустах сходиться подле пруда, но он ей наказал божиться, никому-никому, мол, не пискни – аккурат так! – Хи-хи-хи-хи! Цыц ты, Валюсь! Господа оценно цветные! Господа оценно деликатные! – А и деликатные, то-то им нужно носы, вишь, обтирать, сами-то ницево не сделають! И подай, и придвинь, и принесь, пальту им надо поддевать, сами-то не управляются. Как я к им поступил, мне аж цудно сделалось. Цтоб так кто подле меня хозяевал и болтал, я б, правду говорю, луцше бы скрозь землю провалился. Господина помещика по вецерам мазью должон обмазывать. – А я барышню придавливаю, – взвизгнула девка, – барышню руками придавливаю, уж оцень хлипка. Господа, вишь, мягенькие, а руцки-то у их! Хи-хи-хи, такие руцоцки! – О, Иисусе! Гуляють, жруть, парлюють парлефранцетом и скуцають. – Цыц ты, Валюсь! Не болтай, вишь, зазря, помещица добрая! – А и добрая, когда людев душить, – как же, доброй-то не быть! В деревне голод, аж пищить все. Людев душуть. Да, каждый на их работаеть, помещик на поле выйдить, во и глядить, как люди на его жилу рвуть. – Госпожа помещица коровы боиться. Госпожа помещица коровы боиться!!! Господа уж так разговаривають! Господа ходють – хи-хи-хи – такие они белюсенькие!… – Девка визжала и дивилась, разошедшийся парень болтал и гримасничал, но тут вошел Франтишек…
– Франтишек вошел? – воскликнул я. – Камердинер?
– Франтишек! Черти его принесли, – пропищал Ментус тоненько. – Его, видно, разбудил визг Марцыськи. Мне, естественно, ничего сказать не осмелился, но обложил парня и Марцыську, что не время на болтовню, пошли вон, работать, ночь на дворе, а еще посуда не вымыта. Они сразу и убежали. Это низкий прислужник!