— И кто же тебе все это сообщил? Натали?
— Да. У старухи Борель сохранились все документы: письмо Дюмарсея, ответ Пине Борелю-отцу и даже статья Пине, появившаяся в «Бюллетен медикаль» и посвященная «необычному случаю с Э. Б.».
— «Бюллетен медикаль»?..
Мишель, казалось, горько сожалел о том, что не удосужился прочесть все, что было опубликовано в этом журнале с 1870 года по сегодняшний день. Вообще-то слушал он меня внимательно, но при этом не выказывал ни малейшего удивления. Можно было подумать, что я рассказываю о битве при Ваграме специалисту по стратегии Наполеона.
— И что там, в этой статье?
— В общем, Пине считает, что у Бореля навязчивая идея, возникшая вследствие перенесенной им тяжелой эмоциональной травмы… «Содержание его конфабуляций мало значимо», — говорит он… Значение имеют только обстоятельства, в которых эти фантазии возникли… Слабость из-за туберкулеза. Невыносимая скорбь о матери. «Эдиповы» отношения с отцом, — разумеется, он не употребляет это слово, но именно так он сказал бы сорок лет спустя. «Господин Диккенс, очевидно, представляет в этой истории того отца, которого Э. Б. хотел бы иметь… Пациент переживал его молчание как отречение…» И замечает, что попытки убедить пациента в его ошибке были бы напрасны, что эти «конфабуляций» с некоторых пор стали в каком-то смысле составной частью его личности… то есть более истинными, чем истинные… но зато у пациента могут иметь место длительные ремиссии, и есть даже надежда, что в промежутках между приступами своей «болезни» он сможет вести нормальную жизнь… Так и получилось. Борель женился, у него были дети. В течение тридцати лет он достойно исполнял обязанности учителя литературы коллежа в Шатору… что не мешало ему при всяком удобном случае излагать свои «конфабуляций» тем избранным, которые готовы были его слушать… Стивенсону у Дойла после спиритического сеанса… Франсу в «Куполь»… и своей внучке Эжени, которая через семьдесят лет припомнила странные истории своего дедушки о «писателе со смешной бородой» и о какой-то «смешной книге», конец которой знал якобы только дед…
Мишель, казалось, размышлял. Он встал, подошел к окну и остановился перед ним, пристально вглядываясь в ночь, словно ожидая визитера, едущего к нему лондонским дилижансом.
— Значит, фикция… — пробормотал он. — Так я и знал! Было что-то странное в его рассказе… что-то специфическое в расположении персонажей… какой-то… романтический флер — вот слово! Должно быть, он прочел все источники того времени, свидетельства Форстера, Джорджины, детей Диккенса… и все равно его описания остались расплывчатыми, стилизованными, его словно бы затрудняют самые простые детали… расположение комнат в доме… костюм Диккенса, его голос… и все эти намеки на сновидения… Это не прожитое, это сотворенное!
— Тогда зачем ты это опубликовал?
— А что, по-твоему, я должен был сделать? Какого издателя заинтересовали бы опусы неудавшегося поэта-символиста? Нет, мне нужно было представить это алиби эрудиции, литературного доказательства… Нельзя было оставлять это пылиться… И потом, разгадка «ТЭД»! Блестящая разгадка! А встречался Борель с Диккенсом или не встречался — не имеет значения… Он — прав… Шоу думал, как он… Честертон думал, как он… И не какой-то там сон вдохновил Стивенсона на «Джекила и Хайда», а его разговор с Борелем в тот вечер спиритического сеанса. «Джекил…» — это всего лишь перепевы «Друда»! После моей книги никто уже не посмел бы возражать против этого…
— Почему — в сослагательном?
— Ну, я полагаю, что ты напишешь моему издателю, в Академию, в газеты… но мне плевать… Мой гол всегда могут не засчитать, но я его забил! Я видел, как мяч пересек линию!
— Никуда я не буду писать.
— То есть?
На этот раз я его заинтриговал. Он хлопал глазами, этот гроссмейстер, пораженный неожиданной жертвой, неочевидным переводом ладьи или слона. Я перехватил инициативу. Проблема заключалась только в том, что я уже не знал, зачем я перевел ладью. У меня слишком болела голова. Только тяжесть Десятой книги, оттягивавшей карман, напоминала мне о моем «плане», но чисто формально, как узелок на платке или памятная запись «не забыть X.», нацарапанная в уголке страницы и ставшая бесполезной, потому что забыто, кто этот «X.». Однако если что-то оттягивало мой карман, следовательно, я должен был этим воспользоваться. И если бы в моем кармане была машинка для заточки карандашей, мне, видимо, следовало бы поискать взглядом какой-то тупой карандаш. Теперь, когда Матильда была потеряна безвозвратно, в осуществлении моего плана уже не было смысла.
И все же какой-то слабый голос побуждал меня продолжать. Тот самый голос, который я слышал, когда читал документы, переданные мне Натали, и когда бегал по лавкам старья в поисках гусиных перьев и пожелтевшей бумаги: «Ты никогда не любил по-настоящему эту женщину. И этот подкоп ты ведешь не из-за нее, а против него, против Мишеля Манжматена. Может быть, и вся твоя жизнь — просто скребаный палимпсест, исписанный заново с этим единственным намерением. Всё. Твое возвращение в Мимизан. Твой брак… Фикция, обреченная рассыпаться — вместе с тобой. Подмигивание Десятой книги».
— Я вижу, ты вознаградил Преньяка за оказанную услугу.
Он страшно побледнел… Медленно снова сел и, стиснув зубы, не отрываясь смотрел мне в рот.
— Когда старуха Борель умерла, я не знал, что делать. После твоего фиаско в Сент-Эмильоне я не мог прямо послать тебе рукопись. Это показалось бы тебе странным. У тебя возникли бы подозрения. Она должна была попасть к тебе каким-то обходным путем. Чтобы у тебя возникла иллюзия, что это ты своими маневрами сумел ее добыть. Преньяк был идеальным посредником. Бывший декан отделения сравнительного литературоведения. Специалист по английской литературе и местный авторитет в этой области. Старый почтенный господин. Фигурант, просто созданный для того, чтобы засомневавшаяся «серьезная» душеприказчица направила ему рукопись, которая «может представлять определенный интерес для истории литературы». Я был уверен, что он не упустит свой шанс. Что он не замедлит доставить рукопись тебе. И он имел на это право: ничто в письме Натали не мешало ему это сделать.
Молния озарила небо; километровый столб выплеснулся из небытия, как надгробный камень в мистическом кинотриллере.
— Это отняло у меня много времени. Я даже думал, что вообще ничего из этого не выйдет. Но меня укрепила Десятая книга. — Я положил ее перед Мишелем. — Врэн Люка, родственник математика Шаля. Очень даровитый писатель. Точное слово, уверенная рука. Живой ум. Здесь собраны все его труды: его подделки Паскаля, Рабле, Сократа, Плиния. И даже подделки писем Жанны д'Арк к товарищам по оружию и Цезаря к Верцингеториксу. И поддельные записки Лазаря — до и после смерти. Люка тоже нашел идеального посредника: Шаля — человека выше всяких подозрений, непоколебимо верившего в аутентичность публикуемых им «трудов». Вспомни слова Крука: «Книга, которая содержит в себе все остальные… Сама квинтэссенция литературы». Это же очевидно. Вергилий списывал с Гомера. Рабле взял понемногу у того и у другого. Свифт копировал Рабле. Стерн сдирал со Свифта. И у Диккенса был свой рецепт: немножко Рабле, немножко Свифта, много Филдинга, Стерна и Смоллета, а под конец еще и с добавкой мелких заимствований из Коллинза. И Стивенсон… Ты же сам говорил… Называй это как хочешь: парафраз, плагиат, подражание, почитание, преодоление, продолжение… «Нет ничего нового под солнцем», как говаривал Беккет, начитавшись Джойса и Кафки… который и сам очень старательно читал Диккенса. Врэн Люка, по крайней мере, не подписывался своим именем… Он отдавал кесарю… то, что тому на самом деле не принадлежало… Я нашел старые чистые тетради и последовал его примеру… Но как выбрать перо, какие использовать чернила, как искусственно состарить рукопись и воспроизвести почерк, образец которого — письма Бореля к Жорж Санд (на сей раз аутентичные) — Натали тоже переслала Преньяку и который ты мог сравнить с регистром «Британских железных дорог»?… У тебя тут что, ничего нет выпить?