— А знаешь, что мне пришло в голову? — снова заговорил я, сделав знак официанту. — Что этот стул, этот стол, эти стаканы и все остальное… что все это — диккенсовское! Это какая-то материя… будьте любезны, можно еще пива?
Космонавт посмотрел на меня таким взглядом, словно мой заказ мог поставить под угрозу некий тонкий маневр выхода на орбиту.
— Какая-то гибридная материя, одновременно истинная и ложная, реальная и ирреальная… и я как-то проваливаюсь в нее… Мои пальцы проходят сквозь предметы… мои ноги ступают по какому-то тальку… и только ты можешь заставить меня…
— И что из всего этого? Что это меняет для нас двоих? — Матильда говорила с той горячностью, к которой прибегают неуверенные, для того чтобы убедить самих себя. Я почти мог видеть эти мысли, ошалело бегающие в мышеловке ее черепа.
— …только ты можешь заставить меня почувствовать, что я суще…
— Приведи мне одну убедительную причину! Одну-единственную убедительную причину вернуться!
Робби-робот, плюясь, выпустил длинную сосиску взбитых сливок.
— Я… я тебя люблю?
Катастрофическое воздействие этого вопросительного знака я вполне сознавал. Но он вырвался у меня, как на сложном повороте вырывается у водителя машина: уже не затормозишь и уже не вырулишь — поздно. И лицо Матильды на полной скорости приблизилось ко мне, как дерево — к радиатору. Глаза ее на какую-то долю секунды сверкнули, ресницы дрогнули. Она еще готова была сменить черепаху. Нет, она не поверила моему признанию в любви, все было куда хуже: она хотела бы ему поверить. Мы снова были на краю болота — в двух шагах от того, чтобы увязнуть в трясине чувств.
Я опомнился. Я заговорил. Что попало. Первое, что приходило в голову:
— Вот послушай: «Говорили, что его персонажи оживают перед глазами по мере перелистывания страниц; развертываются, навевая веселье или грусть, картины природы и овевают своим ароматом, своим очарованием; даже мертвые предметы возникают перед читателем, по мере того как их вызывает из небытия какая-то невидимая сила, сокрытая неведомо где». Ты знаешь, о ком это?
Матильда вздохнула:
— О Диккенсе, я полагаю.
— Нет! О Флобере! Я нашел это у Мопассана. Но это так похоже. Персонажи «оживают», предметы «возникают»… В таких же выражениях Честертон говорил о Диккенсе… и ты знаешь, что это значит? Что существует единственный писатель — тот, чья речь звучит внутри наших голов… Вот, к примеру, видишь эту дверь в туалеты? В данный момент за ней никого нет… но предположим, я захотел помочиться… предположим, что я встаю, что я подхожу к этой двери, что я вхожу туда… и он тут же поспешит положить там голубую плитку, установить фаянсовую лохань, повесить электрополотенце… может даже добавить какого-нибудь типа, моющего в этот момент руки… Это он работает… Это он пишет: «это он пишет»… И если чуть-чуть сконцентрироваться и создать пустоту, то можно услышать его голос, нашептывающий нам на ухо… нашептывающий нам то, что мы должны сказать… наши реплики… Это он пишет: «Ты понимаешь?» Ты понимаешь?
— Я понимаю, что ты псих!
Она вскочила и почти побежала к двери.
«В точности это же и я написал бы на ее месте!» — подумал я, допивая пиво.
XV
«Швейцарское шале» отвечало тем же требованиям исторической достоверности, что и главное здание. Украшенный фестонами скос крыши, дубовый тес, наружная лестница, ведущая на второй этаж, тоннель, проложенный под «дорогой на Лондон» — а в действительности просто полоской мелкого гравия в глубине сада — с каменным столбиком дорожного указателя: «Рочестер: 3 мили». И даже массив насквозь аркашонского рококо в недалеком сосняке не мог полностью разрушить иллюзию. Ставни еще блестели непросохшей белой краской.
На столе, заваленном книгами того времени и факсимильными копиями рукописей Диккенса, было много и современных документов: счетов из мастерских оформителей, писем от издателя Мишеля, заметок, сделанных его рукой на листках отрывного блокнота, экземпляров «Раскрытой тайны Эдвина Друда». Стояло на столе и бронзовое пресс-папье.
— Поздно работаешь, — заметил я.
— Пресс-релиз должен уйти завтра. Я потратил на организацию этого вечера много времени, но игра стоила свеч, не согласен? Преньяк — Пиквик! И Вейссингер! Ты знаешь, что ему пришлось давать успокоительное?
И он расхохотался. Он в самом деле выглядел совершенно спокойным, как будто во время этого вечера кто-то пришел и сказал ему, что псих, который у него тут болтается, не опасен и что с ним надо действовать не угрозами, а лаской.
— А кстати, как ты вошел? — небрежно спросил он. — Когда последние гости уехали, я закрыл ворота парка.
— Матильда сейчас приходила ко мне в кафе «Пространство». А когда возвращалась, забыла закрыть.
— Понятно.
Я думал, что теперь он поинтересуется, о чем мы с ней говорили, но нет: он указал мне на стул, развалился в своем большом рабочем кресле, заложив руки за голову, и посмотрел на меня теплым, окрашенным иронией взглядом.
— Итак, дорогой мой старый пиквикист, here we are, как они там поют. Статисты уже отправились спать, остались только главные действующие лица… ты и я, the two of us. И какой же неожиданный поворот сюжета ты мне приготовил? Над чем будет фермата? И какую роль ты собираешься сыграть? Доброго или злого?
В свою очередь усевшись, я скользнул взглядом по стенам, украшенным фотографиями: Кэтрин, Мэри и Джорджина Хогарт. Дети Диккенса в полном составе. Вид дома Гэдсхилл — настоящего. И портрет углем Джона Диккенса, прототипа мистера Микобера, безденежного отца. Я нашел в нем некоторое сходство с Манжматеном — таким, каким он предстал передо мной в этот самый момент: чуть в профиль, поощрительно покачивающий головой, откинутой назад, с хитрой усмешечкой на губах. Что-то мне подсказывало, что наша беседа пойдет не так, как я представлял себе.
— Знаешь, что говорил Хичкок… Фильм получается только тогда, когда злодей убедителен… однако мы с тобой слишком хорошо знаем друг друга… И потом, извини, но… я вообще не верю, чтобы у тебя был размах какой-нибудь Жорж Санд или какого-нибудь Базилио…
— Борель никогда не ступал на порог Гэдсхилла, — резко бросил я, но отсутствие реакции с его стороны сбило меня с толку.
— Продолжай.
— Когда он покидал Францию, он был уже в глубокой депрессии. Он не смог перенести смерти матери. Он был страшно зол на отца. Насколько мне известно, Диккенс ни на одно его письмо не ответил. Вечером шестого июня Дюмарсей, его компаньон в этом путешествии, нашел его в полубессознательном состоянии в его комнате на Флит-стрит. Борель его, похоже, не узнал; он бормотал что-то бессвязное. Седьмого июня Дюмарсей привез его обратно во Францию. А одиннадцатого, после истерической стычки с отцом, Борель был доставлен в Шатору и помещен в клинику Пине, в прошлом соратника знаменитого доктора Бланша.