размножающихся сект, в движении их по миру.
В своей автобиографической книге Олеша писал: “Я думаю сейчас о Льве Толстом. Он постоянно размышлял о смерти. Теперь вспомним, в чём выразилась для него смерть. Он заболел воспалением легких, и когда на другой или на третий день ему стало плохо, он начал дышать громко, страшно, на весь дом. Это так называемое чейн-стоксово дыхание, то есть симптом смерти при парализующемся центре дыхания, названный так по имени двух описавших его врачей Чейнса и Стокса. При этом симптоме Лев Толстой умер”.
Когда умирал Сталин, по радио передавали бюллетени о его здоровье, а вернее — нездоровье. Многие не понимали этих слов — “чейн-стокс”, но их понимали родственники “врачей-убийц” и с замирающим сердцем вглядывались в чёрные тарелки кухонных радиоточек.
Кажется, что я отвлекаюсь от Толстого. Вовсе нет — учение Толстого, его путь к счастью не был реализован. За ним не встала государственная машина, репрессивный аппарат — такие, какие встали в своё время за церковью. Такие, какие стояли за спиной умирающего сухорукого старика с парализованным центром дыхания. Даже японские отравители, с тёмным прошлым и настоящим, то ли виновные, то ли нет в смерти пассажиров токийского метро, — явление, несовместимое с толстовством.
Утопия в жизни — всегда тоталитарна, она принудительна. Чистота её отнюдь не дамская и не крестьянская, это чистота плаца и дорожки между бараками. В этом смысле Толстому повезло. Учение осталось утренней забавой помещика. Толстовцы остались мучениками и не переродились в правящую партию.
Раскачиваясь в жестяном коробе, подпрыгивая на ухабах, мы с Краеведом толковали об отлучении Толстого, которое не было отлучением, а каким-то загадочным соглашением.
24 февраля 1901 года в “Церковных ведомостях” было опубликовано определение Святейшего синода об отлучении Толстого от церкви. В нём говорилось: “Граф Толстой в прельщении гордого ума своего восстал на Господа и на Христа его”, отрекся от церкви православной, “посвятил свою литературную деятельность на распространение в народе учений, противных Христу и церкви”, “он проповедует с ревностью фанатика ниспровержение всех догматов православной церкви — отвергает личного живого Бога, во Святой Троице славимого, Создателя и Промыслителя вселенной, отрицает Господа Иисуса Христа — Богочеловека, Искупителя и Спасителя, восставшего из мёртвых, отрицает бессеменное зачатие Иисуса Христа Господа”. Далее Синод перечислял другие грехи Толстого: отрицает девство Богородицы, не признаёт загробной жизни и мздовоздаяния, отвергает все таинства церкви, ругается над священными предметами веры православной, глумится над величайшим из таинств — святой евхаристией.
Но в “Критике догматического богословия” сам Толстой писал: “Православная церковь! Я теперь с этим словом не могу уже соединить никакого другого понятия, как несколько нестриженых людей, очень самодовольных, заблудших и малообразованных, в шелку и бархате, с панагиями бриллиантовыми, называемых архиереями и митрополитами, и тысячами других нестриженых людей, находящихся в самой рабской покорности у этих десятков, занятых тем, чтобы под видом совершения каких-то таинств обманывать и обирать народ”.
Далее общественная мифология для реставрации событий использует рассказ Куприна “Анафема”, сюжет которого заключается в том, что герой, дьякон Олимпий, вместо того чтобы, по распоряжению начальства, предать Толстого анафеме, поёт ему “Многая лета”. Однако Святейший синод лишь засвидетельствовал свершившийся факт. Отлучение оказалось странным и не испугало ни Толстого, ни его почитателей. Толстого больше пугали неудачи собственной церкви на практике, а главное — в себе.
Хозяин стульчика отчего-то стеснялся очков. У стульчика отпиливались ножки, чтобы сидеть пониже и не пользоваться очками. Но вечно отпиливать ножки нельзя.
Когда-то нужно считаться с реальностью. Даже здесь, в хамовническом доме.
И большой, сильный человек, мучаясь от несовершенства мира, надевал валенки и спускался к Москве-реке за водой, которую потом вёз в саночках…
Все счастливые семьи
11 ноября. Козельск — Калуга
Мы поехали в Шамордино, где среди пустых полей высилась громада красного монастыря. Конфиденты мои тут же, остановившись, начали спорить о том, что Оптина пустынь — академизм сороковых годов XIX века, а Шамордино — возвращение к русскому стилю восьмидесятых. Это была мечта тех историков, что грезят о “викторианской России”.
До меня, отошедшего курить, доносилось:
— Шамордино! Кембридж! Монолит!
— Краснокирпичная русская!
— Псевдорусская!..
— Генеральная линия! Планировка! Кассель! Замок-дом Перцова!
— А вот ось в виде зелени полей, видная с лестницы. Конец перспективы! Некуда отсюда ехать Толстому!
Я выколотил трубку и пошёл искать следы Толстого. Он тут то снимал комнату на месяц, то торопился уехать. То сопел одиноко, ворочался, то порывался уехать. У него здесь была встреча с сестрицей и беседы на детско-английский манер — это теперь кажется сценой из романа.
Это было как возвращение в детство — а для меня к Казани, то есть к той осени, когда я ездил с Архитектором в Казань. А город Казань — хитрый город. География его непряма, и недаром его прославил знаменитый ректор местного университета. Геометрия города крутила ректора так, что параллельные мысли пересекались — и он вовсе не был автором дурацкой фразы про пересекающиеся параллельные. В голове самого ректора никакой битвы параллельных не наблюдалось.
Существует миф о содержании пятого постулата, от которого отказался Лобачевский, миф о его внутреннем содержании. (Кстати, никто не помнит о первых четырёх.) Этот миф так же живуч, как миф о том, что истинный смысл названия знаменитого романа Толстого “Война и мир” был утерян во время реформы орфографии. Скоро эти мифы окончательно укоренятся в общественном сознании, о них скажут тысячу раз и гробовой крышкой прихлопнут первоначальное знание.
На могиле Лобачевского, похожей на старинный буфет, — герб со щитом Давида, составленный из двух школьных угольников, и жужжащая пчёлка. Герб Толстого не в пример затейливее.
Город Казань настолько задурил голову студенту Ульянову, что его вышибли из университета через три месяца после поступления. И после этого он уже больше нигде не учился. Даже он оказался слишком нормальным для этого города. Казань перекрутила его, и он пошёл по жизни ушибленным пересекающимися параллельными, исключёнными точками.
Вынула Казань из Володи пятый постулат, вынула как пятый элемент, и настали потом всем квинта и эссенция, а также полный перпендикуляр.
Именно в этот город попадает подростком Толстой. На его пути вырос один из самых странных городов Империи — не холодный чертёж Петербурга, не мягкая, как грудь кормилицы, матерь городов русских, не баранки-кольца и самоварные храмы Москвы. Именно Казань формировала и формовала Толстого зычными криками Востока.
Казань холмиста и, более всех других российских городов, зеркальна Москве.
Отражением храма Христа Спасителя возводится там, в казанском