с наших глаз тигренок. Только что был — и вот нет его. Будто провалился сквозь землю.
Чауна, отставив кружку с недопитым чаем, отодвинулся от печурки, вытер рукавом вспотевший лоб. Его худощавое, с выдающимися скулами лицо застыло в каком-то странном недоумении — так испугало Чауну таинственное исчезновение тигренка. «Наверно, бог лесов Онку спрятал куты-мафу от Романа, — подумал удэге. — Вот и мы за амбой идем, а бог лесов Онку за нами смотрит, каждый шаг считает... Как бы от него худо не было нам. Послушаю, что Роман дальше скажет...»
Но Киселев не торопился. Достав сухой лист табаку, довольно долго мял его на ладони, потом заправил в трубку и, достав из печурки уголек, закурил.
Тут уже не выдержал Димка.
— Куда же, дядя Роман, делся тигренок?
— А очень просто. Попал в лудево.
— А что это?
— Лудево — глубокая яма, вырытая для изюбра. В прежнее время охотились на изюбра как? Выкапывали яму, прикрывали сверху травой и ветками. Изюбр вечерком пойдет к реке воду пить — и на́ тебе, угодит в лудево, откуда ему, как говорится, подобру-поздорову не выбраться. Вот так же и тигренок — попал в старое лудево. Снегом-то ее запорошило — не видать. Короче, пустили мы собак. Они с ходу кинулись на тигренка, начали облаивать его, а он почему-то и не шевелится. Приказал Кошевому, чтобы изредка постреливал на случай, если тигрица окажется поблизости. А мы с Игнатом, держа наготове рогулины и марлевые вязки, спустились в яму. Но все было ни к чему: тигренок, оказывается, дух испустил. Слишком, видимо, от погони притомился, из сил выбился, а от неожиданного падения в глубокое лудево — разрыв сердца! — Роман передохнул, обвел глазами товарищей, словно проверяя, какое впечатление произведет рассказ, и, встретившись взглядом с Чауной, продолжал: — Когда приволокли мертвого тигренка в леспромхоз, Игнат побежал в контору, вызвал по телефону ветеринарного врача. Назавтра тот прибыл, да не один, а с участковым милиционером. Ведь сами знаете, — по закону наших уссурийских тигров бить строго-настрого запрещено, а тут такой случай...
Димка, утомившись за день, едва дослушал рассказ Киселева. Его так разморило около жаркой печурки, что он свернулся калачиком на медвежьей шкуре и быстро заснул.
Все, кроме Чауны, тоже улеглись. А Селендзюга все еще сидел в прежней позе, не мог успокоиться. Минут через двадцать, добавив в печурку дров с запасом, чтобы их хватило на всю ночь, тихонько поднялся, вышел из зимовья.
Глубокой звездной чашей опрокинулось небо над притихшей, выбеленной снегом тайгой.
Над высокой вершиной горного хребта, словно зацепившись за нее, висел серп молодого месяца. Свет от него падал неровный, тусклый. Из глубины леса доносился монотонный шум, прерываемый коротким треском сосен, которых, казалось, насквозь пробрал жгучий сорокаградусный мороз.
Чауна отошел от шалаша, прислушался, огляделся, потом присел на пенек, торчавший из-под снега. Неладное творилось на душе у Чауны. Может быть, вспомнились ему древние обычаи предков: при встрече с тигром уступать ему дорогу, потому что нет греха больше, чем осмелиться поднять руку на амбу, чей гордый дух живет в сердце удэге... И Чауна в душе пожалел, что рассказал Олянову о следах амбы, которые видел на берегу Татиби, когда возвращался с соболевки. Лучше бы молчал. «Видишь, как дело было у Романа, — рассуждал сам с собой Чауна, — хотел живого тигренка поймать и так сильно загнал его, что тот попал в лудево и от страха помер. Хорошо, что наших удэге при этом не было, а то бы, наверно, беда случилась».
В это время из шалаша показался Маяка Догдович.
— Проснулся, вижу — тебя, Чауна, нет; вышел посмотреть, почему не спишь.
— Думать приходится, — ответил Чауна, вставая и идя навстречу Маяке. — Может, не пойдем дальше?
Маяка замахал на него руками.
— Больше полдороги прошли. Завтра на Татиби придем. Как можно? Потом стрелять куты-мафу не будем. Помнишь, нам Мунов закон читал: убивать амбу нельзя. Судить будут. Думаешь, Олянов закон не знает? Его лучше других знает.
— Что Роман говорил, — слышал?
— Наверно слышал! Ладно тебе, иди поспи мало-мало, скоро ночь кончится.
Чауна неторопливо пошел в шалаш. Лег на теплое место Маяки и вскоре с храпом заснул.
А Маяки уже не ложился.
На рассвете, обнаружив, что неподалеку от зимовья снег испещрен копытами диких свиней, Канчуга кинулся будить товарищей. Это была добрая весть.
За свиньями обычно идет и тигр, причем не торопится. И, как давно заметили таежники, не шкодит, то есть не крадет лишнего. Нажравшись досыта, отвалит куда-нибудь в сторону, ляжет на солнцепеке, не беспокоясь о завтрашнем дне. Через трое—четверо суток, оголодав, быстро догоняет стадо и, подождав до ночи, заходит с надветренной стороны на кабанью тропу, притаивается в густых зарослях. Улучив момент, двумя-тремя прыжками настигает жертву и берет ее прямо с лежки. И так чуть ли не всю зиму.
Тигрица же, у которой выводок тигрят, действует более осторожно. Она редко берет их с собой на охоту, а оставляет где-нибудь в глухом ущелье. Добыв двух-трех свиней, прячет чушки в укромных местах и под утро ведет туда своих детенышей кормиться.
*
Пока варилась пшенная каша и таял в чайнике снег, звероловы обсуждали предстоящий путь через горный перевал, куда, по словам Маяки, ушло кабанье стадо.
Решили оставить упряжки с нартами здесь, около зимовья, которое будет служить основным лагерем. Дальше двигаться на лыжах, а запас продуктов разместить в четырех рюкзаках. Димку от поклажи освободили: хватит ему сворки собак. Теперь за ними нужен глаз да глаз, — чтобы они не разбегались искать «давленину» — задавленных тигром свиней.
4
Лишь на третий день, далеко за горным перевалом, Роман Киселев, ушедший вперед, неожиданно остановился и подал рукой знак: «Следы тигра!»
По самому краю пади, где снег не слишком слежался, тянулись довольно ясные, круглые следы полосатого хищника. Тигр, видимо, был сыт, спокоен и не очень торопился, потому что шел в одном направлении, да еще с убранными когтями. Когда же амба чует опасность или преследует жертву, он обычно петляет в зарослях, запутывает следы и выпускает когти; они довольно отчетливо отпечатываются на снегу.
Охотники склонились над следами. Несколько минут изучали их. Потом Чауна сказал:
— Думаю, тот куты-мафа, что