зачеркнуть его последние слова.
— Инид...— начал он.
— Впрочем, не знаю, насколькоона была права, да и не хочу этого знать. Но с Клеем ты зашел слишком далеко.
Не без удовольствия Питер увидел на лице отца знакомые ему признаки гнева, но он обрезал отца, прежде чем тот заговорил.
— То, что я написал, думают все, только боятся это сказать.
— Тогда я советую и тебе научиться бояться.— Лицо отца налилось краской.
— Мне уже поздно,— холодно сказал Питер.
— Ты так... тщеславен!— Блэз произнес это слово во весь голос, и гости, вошедшие в комнату, зашептались.
— Всегда приходится платить за право остаться в живых.— Питера радовало, что отец выходит из себя.— Но ведь тщеславием страдаем мы оба.
Но Блэз приготовил ему сюрприз.
— Ты уверен, что понимаешь все, и поэтому принял сторону Инид, так и не зная, что она сделала.— Питер был поражен. Блэз, привыкший, чтобы его заявления о любви и ненависти принимались как закон, не имел привычки вдаваться в объяснения.
— Что же она такое сделала, что мне надлежит принять во внимание?
— Это она расстроила их семейную жизнь. Изменила она, а не Клей. Он поймал ее, а не наоборот и ради нее, ради семьи, принял все на себя.
— Я этому не верю! — Питер был поражен не тем, что сделала Инид, потому что она была способна на все, и он это отлично знал, а тем, что Клей принял вину на себя. Это было на него непохоже, если, конечно, он не ошибался в своем противнике. Но это немыслимо. И все же на какое-то время Питера охватил ужас.
— Спроси у матери. Инид рассказала ей незадолго до... своего конца. Теперь ты понимаешь, что Клей ни в чем не был виноват.
Питер увидел то, что не принимал за правду.
— Может быть, и не виноват. Может быть, он хотел ее защитить, и это совсем неглупо, ведь это был скорейший способ завоевать тебя, тот жест, который ты бы оценил, да так и вышло. Но если все и было так, он все же виноват в том, что заточил ее и теперь ее нет.
— Это я ее заточил. И я за это отвечаю.
Питер уважал отца за неспособность притворяться, и на эту высказанную отцом правду он ответил именно то, что заслужил Блэз.
— Тогда, выходит, Инид была права. Ты влюблен в Клея. И сошел с ума.— Прежде чем Блэз смог что-нибудь сказать, Питер распахнул дверь на террасу. Холодный воздух остудил обоих.— Дело не втом, что это постыдно. Наоборот. Тебе можно позавидовать. Я не люблю никого, кроме Дианы, но это не в твоем высоком вкусе. Однако тут все дело вКлее, Он этого недостоин, хотя это уже немое дело. Между прочим,— улыбнулся он, вспомнив вдруг слова Иниэса Дункана,— значение имеет сама страсть, а не ее объект.— Питер вышел и захлопнул за собой дверь.
Он стоял на террасе и глубоко дышал, словно хотел навсегда очистить свои легкие от воздуха, который он вдыхал в Лавровом доме. Не чувствуя холода, просветленный от избытка кислорода, он пересек лужайку. Замерзшая трава поскрипывала под его тяжелыми шагами, когда он проходил мимо мраморной Венеры и гипсового Пана, последних реликвий царствования Фредерики.
К своему удивлению, Питер обнаружил, что думает о Билли Торне, он случайно встретил его несколько недель назад в доме банкира-консерватора, с которым Питер виделся время от времени отчасти потому, что знал его много лет, но главным образом из-за того, что мог за несколько минут понять из его разговоров состояние умов не только консервативных кругов страны, но и настроение президента, человека столь же сбитого с толку, сколь и сбивающего с толку: согласившись на перемирие с Северной Кореей (но продолжая вроде бы священную войну против коммунизма), он вызывал восхищение Питера как этим актом, так и своей риторикой, которую Питер находил чисто американской в ее бессознательном лицемерии. Он не был удивлен, обнаружив Билли в доме банкира, потому что, если Билли и не обратился еще в католичество (как правило, последнее прибежище для разочарованных левых радикалов), он стал очень часто выступать по телевидению, разглагольствуя о коммунистическом заговоре. Но, несмотря на эту его деятельность, он выглядел весьма жалким, когда Питер поздоровался с ним. Они говорили о Маккарти, и Билли сказал, что при всей своей жестокости этот человек совершил благое дело, раскрыв широчайший коммунистический заговор. Питер ответил, что лично он был поражен, узнав, какой это был узкий и плохо организованный заговор, если согласиться с тем, что Маккарти его раскрыл. Затем он спросил Билли, что же его, в конце концов, убедило в том, что прав Эйзенхауэр, а Маркс ошибался. Желая выглядеть последовательным, Билли и так и этак манипулировал аргументами, и в результате получилось, что Маркс и Эйзенхауэр стали на какое-то время Кастором и Полидевком [435]нового порядка. Но затем он сказал откровенно:
— Я понял, что никого нельзя изменить, иначе как под дулом винтовки, а я не хотел держать эту винтовку.
Возражение Питера, что, быть может, перемены осуществимы менее драматическим путем, экстремистская натура Билли отказалась принять. Когда не стало одного бога, потребовалось найти другого, и безбожник Питер счел грубым и нетактичным осуждать темперамент, столь отличный от его собственного.
Теперь он стоял у края бассейна, в котором лежало бревно, защищающее цемент от разрушения льдом. На мгновение выглянуло солнце, и его бледные лучи немного согрели Питера, но солнце тотчас скрылось в облаках; скоро пойдет снег. Он подошел к раздевалке, попробовал дверь, но она была заперта. В дальнем конце лужайки, под террасой, он остановился, посмотрел вниз на полузамерзшую реку и подумал о Джеймсе Бэрдене Дэе,
Это было тяжелое для них время, особенно когда Диана пыталась убедить Нилсона привлечь Гарольда Гриффитса к ответственности за клевету, и Нилсон откровенно сказал ей, что история с покупкой земли — чистейшая правда. С тех пор Диана не упоминала об отце в разговорах с Питером, за исключением одного случая, когда она пыталась определить, сколько стоило Блэзу избрание Клея в сенат. Они сошлись на двух миллионах долларов. Порицая не только экстравагантность своего отца, но и систему, при которой это стало необходимостью, Питер осуждал их обоих, пока Диана не сказала:
— Все так делают. Почему Клей и твой отец должны быть исключением?
— Прежде всего потому, что это незаконно, хотя и никого не заботит.
— Но что, объясни