– Притворщики мы, – сказала спина.
– Это как? – спросили легшие мне на шею дынные груди.
Разговор частей тела, за которыми не видно людей, но намного более человечных, чем люди, меня заинтриговал. Пошевелиться все же смогла – поправила платок. Точно – малознакомые женщины с лицами, на которых написана была даже кротость – ввиду, скорее всего, крутого нрава, от которого семье нездоровится.
– Так батюшка сказал: мы притворщики, потому что стоим в притворе.
– Надо же, подумайте, как точно! – довольно интеллигентно ответили груди.
Отец Феодор появился, конечно, внезапно, порывом затхлого ветра, весьма недовольный. Закричал сразу от солеи:
– Дорогие прихожане! Вы хоть думайте, когда благословение просите. Никакого благочестия, одно кощунство! А если священник по нужде идет и вы ему руки протягиваете? Это как понимать?
Оказалось, все так и было. Анна и некоторые верные с нею заняли позиции возле алтарного выхода из храма. Отец Феодор шел в местный сортир: руки помыть или что еще, неважно. Вся группка, не сговариваясь, пересекла ему дорогу, отрезав от сортира, и протянула руки. Он прорвал блокаду и убежал. В притворе его ждало куда больше народа. Смутно знакомый седой мужчина купил ему хорошее настроение подарком в обувной коробке, и снова возникла знаменитая синяя скуфейка, полная карамели, шоколадных и желейных конфет. Отец Феодор плыл, а конфеты от него отлетали, как мелкий песок в мелкой волне.
Наконец он оказался совсем рядом. Сгорая от стыда, что вынуждена делать то же, что и все, трепетно сложила руки, стараясь их не тянуть, чтобы отца Феодора лишний раз не раздражать. И внезапно подняла глаза. Отец Феодор смотрел с такой ненавистью, которой мне еще не приходилось видеть в человеческом лице. Словно на мне сошлись лучи его возмущения. Все, что раздражало его в прихожанах вообще, в близких, в клире – все было во мне, и мне сейчас придется за это ответить. Ничего такого точно не было, а была только живая, ничем не скрытая, растущая ненависть, которой не видела ни до ни после.
– Что ты, – сказал во мне Сема, – забыла, что я тебе говорил о священнике и Ангеле? Тебе-то до него какое дело?
Согласилась. Нужно было сохранить дух причащения.
Исчезнуть мне было очень легко: чуть присела на колени и утекла между спинами и задницами прочь. Этот жест мог быть растолкован как страх за содеянное, но это меня не беспокоило. Перед глазами стояло лицо, которое, кажется, кричало:
– Истеричка! Ненормальная! Тебе лечиться надо!
Матери ничего не сказала, хотя зов остаточного доверия (как бывает остаточная моча) требовал высказаться. Лучше уж Ванечке рассказать, чтобы пошипел. Он забавно шипит, когда возмущается.
Остаток дня провела на новом месте. То были две душные комнатенки, в одной из которых окно не открывалось вообще. Вещей было очень много, но все же меньше, чем казалось при сборке. В эти коробки, перевозимые с места на место, уходила жизнь матери, и она, кажется, ничего с этим поделать не желала, а воспринимала их как труды покаянные, и очень боялась это озвучить. Тяжесть всего, ею содеянного, нести приходилось и мне.
– Плохо несешь, – сказала во мне Анна, – ты возьми да собери все эти вещи, и маме станет легче, и тебе тоже.
Для меня эта мысль была чистым самообманом. Переезжаем не в последний раз и не по моей инициативе. Не готова еще брать на себя чужую тяжесть. Забыла: да, несу тяжесть матери. Ее абортов, конформизма, легкомыслия. Несу, как могу. Могу быть рядом. Пока могу.
– Ну тогда ты раздай все, что у тебя есть. И живи легко, как птичка, – продолжила внутренняя Анна.
На это даже не хотелось отвечать. Истерика к жизни, которой и сейчас плохо сопротивляюсь, вызывала новые покупки, вкусы, запахи, новое отражение в зеркале и массу действий, с образом жизни православной женщины несовместимых. Например, часами ходить по магазину распродаж без желания купить, а только всматриваться, проникаться характером вещи, ее цветом и материалом, переживать за неаккуратный пошив и неудачный крой, как если бы вещи сделана была неудачная операция, – это не православно. Покупать почти в отчаянии, с небольшой долей уверенности, что вещица приживется, – тоже не православно. Вообще испытывать влечение – не православно. В новом – условно-национальном – значении этого слова.
Мне не нравился тогда, и не нравится и сейчас процесс покупки. В нем есть нечто зыбкое, нервирующее. Спокойствие приходит только тогда, когда есть примирение с тем, что переплачиваешь. За хлеб. За молоко и воду. За сумку, сделанную в Китае. За одноразовую одежду, которую сытые от скорой выручки девяностых женщины мешками выносили из торговых центров. Но мне такой одежды и не снилось. Полдюжины моих вещей, дорогих для меня, стоили как одно брендовое платье представителя, а то и меньше. Покупала, скрепившись, что переплачиваю постоянно, и никаких эмоций по поводу переплаты уже не должно быть. Это расклад, в котором можно более или менее удачно сыграть, но выиграть не получится. Утешение наступало, если начинала дружить с вещью. С сортом хлеба. С чайником и чашкой. Тогда цена оказывалась верной.
Первые четыре дня поста, на коробках, прошли быстро. Утром наскоро разобрала пару коробок, распределила по местам вещи и поспешила на электричку: в Москву, слушать Великий канон.
Эти дни – строгие, долгие – принесли перемену состояния. В понедельник днем нужно было подъехать в «Рогнеду», что-то взять для матери и что-то ей вечером передать. Из Москвы, хотя опаздывала, направилась в лавру, успела к началу повечерия. Благо, молитвослов с текстом канона был в сумке; первую часть прочитала, шевеля замерзшим ртом. Полутемный трапезный храм со стоящими на коленях фигурами был прекрасен как никогда. Хотелось увидеть, как красив пост – и смотрела на эту красоту, не щурясь, восхищенно счастливая и мирная, как бывало редко.
Второй день прошел более по-домашнему. Разобрав больше намеченного коробок и перемыв запылившуюся от переезда утварь, к началу канона снова опоздала, но несильно – конец второй песни. Примостилась у батареи, сложила шубу подкладкой наружу, охотно становилась на колени, когда следовало, и самозабвенно плакала. Днем было почти жаркое солнце, вечером – серьезный минус, так что шла от станции в соплях и в страхе: шатало, легко могла упасть. Если рассказывать все, то придется рассказать, как лепетала во время этого и других бесконечно усталых возвращений ангелу-хранителю слова любви, держала его за руку, и все это было не видение и не греза. Вряд ли без него дошла бы до места.
Место! Не дом, а место. Дома уже не будет. Если спасусь – будет. Фраза «мы же ищем града и дома небесного», которую любила повторять Анна, для меня была ударом камня по затылку. А спасаться нужно, выхода нет. И других вариантов тоже нет. Гибнуть никто не хочет.
На третий день встала рано, в четыре. Никогда не видела литургию Преждеосвященных Даров, и очень хотелось ее увидеть. День начался как когда-то, в дедовой квартире, на первой электричке. К началу часов, конечно, опоздала, и потом, в продолжение пятичасовой службы, засыпала и просыпалась. Но то был не сон – дрема, в которой слова слышнее и отчетливее, а память наконец освобождается от дневного сна. Между проснувшейся памятью и словами устанавливается диалог, личные отношения. Слова начинают звучать как нечто прямо ко мне относящееся. Литургия была превосходна. Отец Феодор, черно-сияющий от большого количества нитей из швейной фольги в ткани облачения, вынес огромную свещу. Свет Христов просвещает всех.