ПОД-ёмник? СПУСКА-тель, я бы сказал, мы с нею едем вниз, в смердящую вонь человечьих отходов, ты меня понимаешь, вонь говна, чистого говна, вниз, вниз, в подвал Морга Беллвью, один ее глаз зыркает на меня, как выразился бы Джон Хоумз, пагубно. Хоссподи, я эту женщину до сих пор ненавижу. Она была как тот персонаж, что загадки тебе задает при переправе через Стикс в Адские Края Греческой Мифологии. На эту роль она тянула и, более того, была женщина, жирная, зловещая, сам халат с запахом для Аналога Дьявола пред Аналоем Впаки-Градской Ярмарки Вельзебура и даже хуже: если б она когда и водила хороводы вокруг розочек с Майским Столбом в каких-то Кельтских или Австрийских празднествах, я б охотно поспорил, что Майский Столб этот продержался бы не дольше чем до Второго Мая.
Да, сударь, нас она отправила и отравила в донные подвалы Беллвью, и мы прошли поперек множества конторских шкафов, с которыми, можно подумать, управляются синеглазые исполнительные девушки с бельгийским телосложением, но нет, там этот здоровенный ирландец в майке-безрукавке, жует тротуар, или тартинку, или еще что-то, подскакивает в темпе вальса от дождливого дверного проема погреба морга, где я вижу неотложку, открытую сзади, и какие-то парни вытягивают из нее ящик с телом внутри, и говорит: «В чем дело?»
«Нам надо опознать номер один шестьдесят девять», – говорит мой лягаш.
«Прям туда», – говорит он, жуя свой бутерброд, подходит к Номеру 169 и распахивает его настежь, как я распахиваю свои папки, в которых хранятся все старые записи в нафталине, только в данном случае старая запись – действительное тело бедняги Франца Мюллера после того, как он поплавал в реке Хадсон часов с полсотни, все вздутое и синее, но рыжая борода его по-прежнему на месте, и его знакомая спортивная рубашка под боком лежит, да и его сандалии.
Клянусь, выглядел он бородатым старым патриархом, лежа там вот на спине, с торчащей вверх бородой, а физически синим он стал от своих невообразимых духовных мучений.
И болт его сохранился.
XVII
«Это он, рыжая борода, сандалии, рубашка, а лица там нет», – сказал я и отвернулся, но служитель продолжал себе чавкать сэндвичем и, как я сказал, заорал на меня, ухмыляясь (а бутерброд с сыром у него в зубах застрял): «Чёстойтакое, мальчонка, никогда крантиков не видал?»
Сегодня меня бы, наверное, это так не расстроило. Сегодня я б и сам даже мог быть коронером, как знать. Глядя на все эти различные конторские шкафы, если когда-нибудь спустишься в Морг Беллвью Нью-Йорка, валяй, напиши стихотворение о нескончаемой смерти в поезде большого города.
Меня отвозят обратно в Бронкскую тюрьму, и я туда вхожу, и мы все спим, а прямо за окном дождь барабанит в «Стадион Янки».
Когда телевизируют игру со «Стадиона Янки», а ты смотришь из-за «дома», как над правыми трибунами поля трепещут флаги, вглядись подальше вон в ту ящичную конструкцию, белую, это Оперный Театр Бронкса, где люди поют. Вообще-то, мы могли бы даже смотреть матчи оттуда, хоть и не скажешь никак, кто сейчас с битой, Мики Мэнтл или Тай Кобб, а раз за нами все эти 199 лет срока, может, это сам усатый Эбернэти Маккромби Фитч Даблдей замахивается не битой, а тыквой, которую следовало спустить вниз по реке Ма.
Тао Юаньмин был великим китайским поэтом, в сто раз величее Мао Цзэдуна. Тао Юаньмин сказал:
Как пронзителен холод, когда близится вечер года.
В ветхой летней одежде я погреться на солнце сел…
Огород мой на юге потерял последнюю зелень.
Оголенные ветви заполняют северный сад.
Я кувшин наклоняю, не осталось уже ни капли,
И в очаг заглянул я, но не видно в нем и дымка.
Лишь старинные книги громоздятся вокруг циновки.
Опускается солнце, а читать их всё недосуг.
Жизнь на воле без службы не равняю с бедою чэньской,
Но в смиренности тоже возроптать на судьбу могу.
Что же мне помогает утешенье найти в печали?
Только память о древних живших в бедности мудрецах.[54]
ТАО ЮАНЬМИН, 372–427
XVIII
Наутро главный рубильник открывает все калитки отдельных камер, и парни могут побродить вокруг, сходить в конец, где играют в карты, лениво пройти мимо, скажем, камеры китайцев, где два брата-китайца все время с шелковыми чулками в волосах гладят одежду для семьи в Китайгороде: оба осужденные убийцы, но виновен только один, ни тот, ни другой не говорят, кто это сделал, так Отец приказал. (Девушку, бутылкой кока-колы.) В карты играют все время. Там даже есть доверенный негр-блатной, который бреет и стрижет, под «доверенным» я имею в виду, что ему, наверное, разрешают брать в руки бритву, хотя никаких мер предосторожности против самоубийства у них нет.
Но давай я объясню кошаками: ко мне в камеру, пока я лежу там и читаю «Пироги и пиво» Сомерсета Моэма и «Прекрасный новый мир» Олдоса Хаксли, в темпе вальса вплывает Сокол Винсент Малатеста рука об руку с Джои Анджели. То есть руки закинув друг другу на плечи, улыбаясь эдак по-итальянски, темные глаза, шрамы, повязки через глаз, переломанные ребра, халаты, прихваты, и не спрашивай меня про все остальное, как будто я что-то знаю. Говорят: «Ты соображаешь, кто мы?»
Я говорю: «Нет».
Они говорят: «Мы были оба наемными убийцами».
«Теперь гляди, – говорит Сокол, – меня наняли пристрелить вот этого Джои Анджели, моего дружка, который в то время был телохранителем Мундштука, помнишь, Вторая мировая, год сорок второй, и вот я выхожу и мы его забираем и держим в машине позади, вывозим в Нью-Джёрзи, выкидываем из машины и дырявим его пулями, раз пятнадцать, а потом уезжаем. Мне платят, работа сделана. Но Джои тут, он не умер. Он на брюхе ползет к ближайшей ферме, добирается до телефона (пистолет наставил – и просить ни о чем не надо), звонит в больницу, бум, через полгода его залатали, и он почти как новенький. Теперь он получает приказ потемнить МЕНЯ, вишь ты. И вот я невинно играю себе в покер, фишки кучкой в итальянской части Мотт-стрит возле Китайгорода, там еще ресторан Скунджили рядом, как вдруг погляди-ка, я подымаю голову – а в дверях Джои-Ангел. Бум, палит мне прямо в глаз. – Он показывает на повязку через один глаз. – И вот меня уже отвозят в больницу, и выясняется, что пуля вошла и вышла, не повредив внутренних провизий моего мозга».
«Я знал одного парня, то же самое на Флоте случилось».
«Вот-вот, иногда бывает, но нам же за это платили, у нас друг к другу ничего личного. Мы просто профессионалы. И вот теперь нам светит до одного девяносто девять и двух девяносто девять и еще миллион лет, и мы лучшие друзья, каких не сыщешь. Мы как солдаты, сечешь?»
«Поразительно».
«А еще поразительней найти такого приличного парнишку, как ты, в таком заведении, как это. Что это с тем пацаном Клодом, мы в „Ежедневных вестях“ читали? Он голубой? И замочил своего дружочка-голубка?»