— Может, она об этом не знает.
Для Мартина это удивительно логично. Я начинаю играть мокрыми камешками. Их цвета вышли на поверхность. Черный и красный излучают силу и энергию, коричневый и желтый переливаются. Когда их поворачиваешь, они мерцают, меняют оттенки, как будто влага пробудила их и освободила их богатое своеобразие из сухой серой спячки.
— Должен же быть какой-то способ, чтобы это выяснить, — говорю я. — Спроси ее о тех вещах, которые сам помнишь. Посмотрим, помнит ли она.
— Она вполне могла их и забыть, — говорит он. — Да и в моих воспоминаниях может быть что-то неправильно.
Я вспоминаю те фотографии в свадебном альбоме и сравниваю их с женщиной с длинными седыми волосами. На фотографиях она выглядит высокой, грациозной, аккуратной. В выражении ее лица есть какая-то серьезность, которая мне всегда нравилась. Женщина в бабушкином доме — резкая, угловатая и, главное, разъяренная. Но за такое долгое время внешность у кого угодно может измениться.
Я начинаю гадать, могу ли я сама найти своеволие и независимость в обоих образах, в повороте головы, в линии подбородка. Действительно ли я их вижу или связь эта шита белыми нитками?
— Отец явно думает, что она настоящая, — говорю я. — Он ее узнал.
Ночное кормление. Мы с мамой вместе, одни в глубокой тишине ночи. Должно же быть что-то внутри меня, что подсознательно это помнит, что позволяет мне узнать ее в миг ее внезапного появления?
Башня Мартина разваливается, а он сидит, глядя на нее. Подбегает большой черный пудель, встает прямо перед ней и машет хвостом. Под дождем его шерсть странно обвисла. Мартин поднимает камешек и кидает его вдоль берега. Пудель бросается было бежать, но останавливается в замешательстве: никак не может решить, что же такое он ищет.
— Китти, — говорит Мартин.
— Что?
Пауза.
— Ничего.
Какое-то время мы сидим в тишине. Мне действительно хочется, чтобы пришел Джеймс, чтобы он разыскал меня. Хозяин пуделя появляется у берега, и собака, приветствуя его, бросается в воду.
— Мне было четырнадцать, когда она ушла.
Он собирается мне что-то сказать. То, что никогда не говорил раньше.
— Она вечно со всеми воевала…
Смотрю на него с изумлением.
— Я имею в виду тех, кто ко мне плохо относился. Она всегда приходила в школу, разговаривала с моими учителями, директором, детьми, которые меня задирали, их родителями. Она никогда не уступала, заставляла их во всем разобраться. Думаю, она и сама как следует побила бы детей, останься они безнаказанными.
Я вижу, что он снова плачет.
— Я и не знала, что тебя дразнили, — говорю я.
— Видишь ли… меня тогда прозвали Дуралеем. Я не мог все делать так же быстро, как остальные.
— О, Мартин! — Мне хочется обнять его крепко-крепко и сказать, что он великолепный водитель грузовика и самый лучший брат в мире.
— Так как же она могла все это делать, а потом — оставить нас и уйти? Ведь это значит бросить детей на произвол судьбы?
— Я не знаю.
— В один прекрасный день ее просто больше не стало. Я запомнил число: 21 июля, первый день школьных каникул. Мы пришли завтракать, но никого не было. Мы везде ее искали. Думали, может, она пошла в магазин, или на работу, или где-то в саду. Или опять легла.
Я увидела мальчиков, которые искали маму: выбегали в сад, открывали буфет, заглядывали под кровати.
— Мы звали ее. Думали, она играет с нами. «Сдаемся! — кричали мы. — Теперь можешь выходить». Но она так и не вышла. Никогда.
А где же была я в разгар всех этих поисков? Спала в детской кроватке или бегала на своих маленьких, только что научившихся ходить ножках, выкрикивая: «Мама, мама!»?
— Потом вернулся папа и рассказал нам об аварии на дороге.
Я наблюдаю, как дождевая вода сливается с водой моря. Чайки пикируют на воду, балансируют на поверхности и катаются на волнах. Они поднимаются и падают с беззаботной ловкостью, враждебность погоды им не помеха. И день этот, и море, и небо — серые, но сила есть и в этой прибрежной серости. Она не холодна и безжизненна, а богата и многообразна.
Представляю себе, как я просыпаюсь ночью и прислушиваюсь к дыханию Генри, потому что знаю, что мамы именно так и делают. Это та любовь, что никогда не бывает слышна детям. Происходило у нее так со мной? И знаю ли я об этом хоть одной своей внутренней, скрытой от всех частичкой или растеряла то знание за тысячи прошедших с того времени ночей?
— Почему она это сделала? — говорит Мартин с содроганием в голосе. — Как могла она оставить собственных детей?
— Не знаю.
Оставить Генри для меня было бы настолько невероятным, что я не могу представить себя в такой роли. Маргарет бросила пятерых детей. В пять раз невероятнее.
— Если даже это и она, — говорит Мартин, — то я ее ненавижу.
— Китти!
Ну вот и Джеймс, наконец-то, чуть позже, чем нужно. Он неуклюже спотыкается о камни, останавливается, оглядываясь, и кричит через определенные интервалы:
— Китти! Где ты?
— Я здесь! — кричу я, но мой голос срывается и теряется в шуме ветра.
Он останавливается и поворачивается, оглядываясь во все стороны. Я встаю и машу ему рукой; мокрая, холодная одежда прилипает к телу, липкие и соленые волосы — к лицу.
Джеймс меня замечает и сразу же меняет направление. Он решительно идет ко мне, и я остаюсь на месте. Когда он подходит, мне хочется, чтобы он на минутку сжал меня крепко-крепко.
— Ты не очень-то торопился, — говорю я.
Джеймс любезен. Он обхватывает меня руками и так крепко сжимает.
— Китти, — нежно говорит он и похлопывает меня по спине.
Мартин стоит рядом с нами. Он ничего не говорит. Лишь слегка улыбается и смотрит вдаль, на море.
Мимо проходит женщина, тяжело и злобно ступая по камням. Она похожа на ту бабушкину подругу, что была на похоронах, но я в этом не уверена, поэтому старательно к ней приглядываюсь. Она не поднимает на меня глаз. Продолжает идти, опустив вниз голову, так что я не могу определить, она это или нет.
Мы все трое поднимаемся вверх по каменным ступенькам, ведущим обратно к дороге. Здесь тише, дальше от моря. Мое розовое платье настолько потемнело, что может считаться красным; оно неприятно липнет к телу. Я гадаю, не просвечивает ли оно.
— Я ничего не пропустила? — спрашиваю я у Джеймса. — Она разъяснила что-нибудь?
— Спор продолжался еще долго, и, насколько я мог понять, она объяснила все каким-то нервным срывом. Говорит, что не соображала, что делает.
— Тогда нужно было так и сказать, правда ведь?