— Я буду жить здесь, — сказала Констанс и, уже сидя в автомобиле, взволнованно повторила это Нэнси Квиминал, которая весело кивнула в ответ.
Почему бы нет? В доме вполне достаточно мебели, чтобы приспособить его для жизни. По стеклянной крыше оранжереи с разноцветными окнами монотонно барабанил дождь. Там внутри стоял тот самый диван из кабинета психоаналитика — тихий, покорный, терпеливый, будто перенявший качества идеального психоаналитика. Констанс на минутку присела на него и услышала, как запела пружина. «В снах истоки ответственности», — мысленно процитировала она; вот и это был сон, с которым ей придется жить, — Сэм, какой он был и будет, изменившийся, приспособившийся к обстоятельствам; а все так или иначе связано с воспоминанием об убитом ребенке. Сколько же всего тут было, до сих пор будившего боль; но переживания были плодотворными, ведь только печаль может подарить такое богатство эмоций. Констанс будет жить в этом гористом краю, с которым связано столько воспоминаний, и плохих и хороших. Прибежала жена Блэза и стала бурно выражать свой восторг — она не смела и мечтать о том, что Констанс когда-нибудь снова вернется в Ту-Герц! Они с Блэзом обещали, что через несколько дней дом будет готов; а Квиминал сказала, что в пустовавшем сейчас доме ее сестры много постельного белья, посуды и мебели.
— Сначала надо получить разрешение, — сказала Констанс, — и проводить принца. Он рассердится, когда я скажу ему.
После продолжительного прощания с Блэзами Констанс и Квиминал повезли назад в город, и Констанс еще долго оглядывалась на свой «шато», прятавшийся среди зеленых лесов.
Принц был весьма многоречив, когда спорил с ней, — конечно же, он был против; однако его доводы лишь укрепили ее решимость.
— Хотите остаться? И что вы будете делать тут одна? — вопрошал он. — Ни телефона, ни радио, зима, снег, комендантский час… Боже мой, Констанс, soyons raisonnables![147]
— Я остаюсь, — проговорила она, сжав его маленькие ручки своими — куда более сильными — руками. — Как только вы уедете, я переселюсь в свой дом. Мне это необходимо, неужели вы не понимаете?
— Типично по-женски! — сказал он, уже по-настоящему разозлившись.
— Ладно вам, — отозвалась Констанс. — Вы же знали, что такое возможно, когда мы собирались ехать сюда. Вы сами это предлагали. Поэтому я уложила два чемодана, которые вы пришлете мне с первым же курьером. — Принц издал рычание — оказалось, он всего лишь решил откашляться. — Я все тут организую, — крепче стиснув маленькие ручки, продолжала Констанс, — помещения, транспорт и все остальное. Фермер и его жена будут мне помогать. Если предоставят служебный автомобиль, то мне всего ничего до города.
Пожелав друг другу спокойной ночи, они печально расстались, а утром, когда Констанс спустилась вниз, принца уже не было. Ночью, еще даже не рассвело, за ним приехал автомобиль, и принц захватил с собой все свои вещи, оставив Констанс короткую и сердитую записку: «Забираю вещи, потому что, возможно, сразу поеду в Женеву. Пожалуйста, приезжайте почаще хотя бы для того, чтобы проконсультировать Аффада».
Констанс почувствовала себя брошенной, одинокой и, разумеется, расстроилась; она-то рассчитывала, что он еще вернется и поможет ей устроиться. А теперь… Но были и добрые новости. Мэр получил в свое распоряжение служебный автомобиль для Красного Креста — с водителем в форме, правда, на автомобиле будет флаг со свастикой. А потом пришел глухой офицер и объявил, что вилла, которая находится в горах выше Ту-Герц, является опорным пунктом. Это означало, что там будет постоянный патруль, и Констанс может утром приезжать в Авиньон и уезжать домой вечером в служебном автомобиле. О таком удобстве и мечтать было нельзя, так что оставалось только радоваться удаче. Все складывалось как нельзя лучше — если бы не гнев принца. Констанс было неизвестно, заедет ли он напоследок в Авиньон или ее неповиновение рассорило их навсегда.
— Ну и ладно, — сказала Констанс. — Полагаю, за все эти милости нам надо благодарить генерала. Дай бог, чтобы не последовало каких-то особых условий.
Условий как будто никто выставлять не собирался, ибо генерал не показывался; он был занят решением личных проблем, и в конце концов ему подобрали подходящую виллу. Наконец-то он мог избавиться от столпотворения, которое действовало ему на нервы. Он даже не соизволил устроить прощальный ужин или хотя бы сообщить о своем отъезде — в один прекрасный день он просто исчез вместе с денщиком и полудюжиной чемоданов. Фон Эсслин унаследовал бывшую резиденцию лорда Банко, где его обслуживали денщик, повар, адъютант и офицер связи, который также исполнял обязанности стенографиста. Обязанностей у самого генерала прибавлялось, и его действия становились более «решающими» с точки зрения профессиональной. Его успехи совпали с первой проигранной в России битвой, а также с менее масштабными, но неприятными поражениями на Ближнем Востоке. Пунктирных линий на картах становилось все больше, попутный ветер победы несколько поутих. Фон Эсслина радовал отъезд из замка, потому что останься он там, на душе было бы гораздо тяжелее. Что-то менялось, уже изменилось, у немцев пропал прежний кураж. Надо сказать, торопливое и едва ли не тайное «передислоцирование» генерала разозлило мнительного Фишера, который отпраздновал это событие по-своему, устроив пивную вечеринку, на которой сам же до чертиков напился. Пирующие наслаждались свободой, как это бывает со школьниками в отсутствие учителя. Они распевали песни, а под конец стали стрелять в свечи, поставив их на каминную полку; над нею было высокое зеркало, в котором отражались все эти игры с оружием. Пули с оглушительным треском дырявили то зеркало, то стену. Никому не удалось попасть в огонек свечи, то есть в цель. Все крепко напились, смеялись без стеснения, а в перерывах между взрывами хохота орали песни и выкрикивали боевые кличи. Когда у Фишера кончились патроны, он устало опустился на стул, стоявший возле стены, и сказал оказавшемуся рядом офицеру:
— Знаешь, что мне нравится? Брать заложников! Останавливаешь автобус или поезд с рабочими. Смотришь на их физиономии и говоришь: «Мне нужен ты, и ты, и ты». — Он попытался изобразить себя самого в образе жестокого воина. Помолчал немного. — Потом я говорю: «Выходи». — Он опять помолчал, будто выжидая, когда рабочие уяснят смысл приказа. — Тут начинается. «Кто? Я? Но я ничего не сделал. Совсем ничего. Почему я?» А я говорю: «Мне известно, что ты сделал. Выходи и поторапливайся».
Он вскинул пистолет — для большей убедительности. И вдруг его лицо сморщилось, затем на нем появилась усмешка, после чего он разразился грубым и каким-то судорожным хохотом и, хлопая себя по коленке, еще долго повторял с большим удовольствием: «Кто? Я? Но я ничего не сделал». Твердил, что до смерти ему не забыть выражения их лиц, когда они это говорили. И продолжал хохотать до слез, до изнеможения. После полуночи веселье стало стихать. Но тут молодой эсесовец решил изобразить русских — как они швыряют в камин пустые бокалы. Но нашлось всего несколько человек, пожелавших последовать его примеру; эта выходка повергла всех в задумчивость. Мысль о том, что на данном этапе войны подобная шутка не совсем уместна, Фишера не смутила, и он с готовностью избавился от двух пивных кружек, но тут кто-то схватил его за плечо и уговорил прекратить это пьяное безумство. Когда компания решила наконец разойтись, вид у него был измученный и мрачный.