Лицо у меня горело от побоев, по нему хлестал дождь, я ревел и клялся себе, что одно из двух, либо изнасилую ее, либо утоплюсь в волнах разбушевавшегося Средиземного моря. Я вскочил и побежал попробовать утопиться. Когда волна отходила, я побежал за ней по пене, как вдруг следующая волна ударила меня словно мешок с песком, и я провалился под воду. Я едва успел вскочить на ноги, как новая волна захлестнула меня и, как тряпку в стиральной машине, легко перевернула мое тело кувырком. Я хлебнул воды, в нос мне ударило горькое предчувствие смерти. В тот момент я забыл все на свете, кроме одного-единственного желания вдохнуть воздух. В панике руки и ноги начали сами собой бороться за жизнь, и я уже решил было, что пропал, как море само бросило меня на песок и отхлынуло. Когда по моим бокам скатилась пенистая вода, я услышал позади шум и понял, что если не успею удрать, то волна через секунду захлестнет меня с новой силой. Я вскочил, сделал пару шагов по вязкому песку, тяжкая вода ударила мне в спину, и я полетел вместе с ней вперед. В ушах монотонно зашумело, я начал карабкаться под водой по тающему, исчезающему между пальцами песку. Когда волна начала отходить, меня опять положило на мокрый песок, я рванулся вперед и понял, что мне удалось спастись. Я отполз на четвереньках как можно дальше, туда, где волны уже не могли меня сцапать, и лег, вытянувшись во весь рост, зажмурился и замер, широко раскрыв рот. Когда перевел дух и раскрыл глаза, то оказался один на берегу в кромешной темноте. Надо мной качался индийский танец ребристых пальм. Сверкнула синяя молния, и все на мгновение осветилось. И после нее новая темнота, еще гуще прежней. Только очертания молнии остались ненадолго в моих глазах. А потом поднялся из поднебесной глубины захлебывающийся гром, словно злое первобытное божество силилось напугать всех кругом, а потом большими скачками укатилось куда-то, верно, напугав самого себя.
Прибежал Хавьер, схватил меня, положил на плечи как овцу и потащил наверх к вилле. Тогда я сказал себе, что люблю Матильду, но это была ложь, потому что все мои мысли были с ее сестрой. Все последние дни я наблюдал за Мерседес, я ходил по ее следам, против своей воли я подражал каждому ее жесту, я вставал с мыслью о ней, я ложился в оцепенении, я терзался, я мучился, я смеялся сам над собой и еще тысячу раз я что-нибудь делал из-за нее с собой. О Мерседес! У меня в груди екало, когда проносился мимо всего лишь одноименный автомобиль.
Как-то в жару мы с ней валялись на террасе (я в шезлонге, она рядышком на надувном матрасе) и потягивали позвякивающие льдом коктейли из узких длинных стаканов. Хавьер играл на фортепьяно в зале, и на волнах горячего воздуха поднимались, выныривая из-под террасы, его однообразные приглушенные аккорды.
— Дело даже не в возрасте, а в том, что я такая же, как он. Мы с ним одинаковые. А ты другой.
— Значит, возраст для тебя не имеет значения? — спросил я, цепляясь за гнилой подол надежды.
— Абсолютно.
— Если ты не можешь любить меня, тогда я мог бы быть твоим любовным рабом.
— А что ты умеешь делать?
— Все, — сказал я и подумал, что, собственно, ничего не умею.
— И что, я должна буду платить тебе по часам?
— Рабам не платят. Их только используют против их воли.
— Тогда пойди и принеси мне два кубика льда, — указала она пальцем в сторону кухни.
— Подожди, подожди, но ведь я не соглашался быть домашним рабом. Я согласен быть только любовным.
— Тогда намажь меня с ног до головы кремом.
— Вот это другое дело, — сказала я, вскочил и выдавил на ее темную волшебно-рельефную спину длинного желтого ужа.
Уж чудесно размазался, и спина у нее заблестела как маслянистый тропический лист в раю или в аду — в зависимости от того, где они растут, эти продольно изгибающиеся к середине листья. Желтые червяки, как мои маленькие приспешники, бодро плюхнулись на ее ноги, и я раздавливал их из ревности, размазывая всю эту волхвоватую сальность по бедрам, икрам и голеням моей, в этот знойный полуденный час только моей, любимой!
— Я могу тебе и массаж сделать, — пропыхтел рабский лицемер.
— Тогда начни со ступней.
Змейки поскакали по ее сморщившимся ступням от положения пяткой вверх, и я кропотливо запихал их остатки между ее длинными пальцами.
— Тебе не щекотно?
— Мне никогда не щекотно, — ответила она беспечно. — У меня железная нервная система.
Полностью полагаясь на систему, я без лишних вопросов приспустил с нее трусы и быстро выдавил на две круглые булочки по извилистой змейке своего сладострастия. Она не пикнула, система не подвела, и только через минуту моей усердной работы над искажением симметрии чудесно прохладных ягодиц, когда хлебопек уже, признаться, чуть ли не падал в обморок, Мерседес приподнялась на локтях и сказала равнодушно:
— Малыш, а ты чего там?
Я ляпнул что-то вроде: «Должно быть все помято, должно быть мято все!» — и возможно, на обоих известных мне языках, а может быть, и на вовсе неведомом мне, потому что ответила она буквально следующее:
— Тогда можешь и ниже, — сопроводив это рискованным гоготком.
Я уже чуть было не вкрался в запредельные области своих массажных, да и писательских способностей, так сказать, в святая святых ее телесного капища, как вдруг услышал знакомый откуда-то голос:
— Как это!
А я и не заметил, что фортепьяно, стоявшее у нас на шухере, замолчало. Конечно же, это был проклятый Хавьер. Почему проклятый, я объясню позже, а сейчас он взял меня за ухо двумя пальцами, как крысенка за хвостик, и отнес в мою комнату. Дверь хлопнула, и я остался один с жарко пульсирующим ухом в томительном ожидании продолжения.
Потом на протяжении часа с разных концов и глубин дома доносились звуки отвратительного скандала, скандала в той степени, при которой у меня на родине не обходится без поножовщины и суицидальных представлений. Глухо бились цветочные горшки, звонче разлетались коллекционные тарелки и вазы Мигуэлы. Потом раздался истошный вопль Мерседес, и я решил, что внутри произошло убийство и через пару минут моя дверь начнет разлетаться в щепки от страшных ударов топора обезумевшего испанского папаши.
Недолго думая, я растворил окно и спрыгнул со второго этажа в сад. Рыхлая рыжеватая грядка любезно приняла меня, и я совсем не ушибся, только расцарапался о колючие кусты. Я побежал вокруг дома и столкнулся с Мерседес.
— Я думал, он тебя убил! — выдохнул я и ни за что ни про что получил в больное ухо. Вечно мне от них достается.
Разобиженный, я пробежал через развороченный холл на лестницу и снова, уже добровольно, заперся в своей комнате.
Все время до вечера, пока у меня не кончались деньги на телефонном счете, я писал маме эсэмэски о том, что хочу немедленно вернуться домой. Мама пообещала позвонить на следующий день и написала, что если я не передумаю, то они меня заберут. Время от времени ко мне стучались, но я не открывал и не отзывался. Потом про меня часа на два забыли, и я сидел в тяжелом одиночестве, думая о том, что теперь ничего не исправить и единственное, на что я могу рассчитывать, это на ее прощальный поцелуй.