жить, ожидая влаги. Свернулись листья на кустах малины, а будущие ягодки сморщились и сделались коричневыми. Клубника, которой так ждали дети, пряталась под листьями, жадно пила воду вечернего полива, но так и не дала сладких ягод. Берёза начала кидать на землю первые жёлтые листья, а яблони – избавляться от зелёных, крошечных яблок. Озеро, спасавшее от зноя лес, птицу, зверя, и человека, начало отступать от берега и по стеблям камыша можно было видеть, насколько оно мелеет ежедневно. Собаки не выходили из дома – спали в коридоре, лакали воду из мисок и даже не реагировали на дверной звонок, не в силах лаять. Духота была такая, что человеческое тело отвергало любую одежду, а мороженое, вызывавшее жажду, казалось разогретым сладким молоком. Мысли были одни – о прохладе, о дуновении ветерка, о снеге… и вдруг все стихло, как будто выкачали воздух, и часто застучало в висках, и дышать стало невыносимо трудно, и с юго-запада поползла, набухая грозной чернильной влагой, туча, заполнившая собою полнеба, и все расширялась, и уже золотые змейки услужливо и грозно просверкивали в ней, и вдруг поднялся ураганный ветер, ломающий деревья, и стал бить кулаком в расцветающий чубушник, и все завертелось в первозданном хаосе – и град, крупный, с вишневую косточку, бил с таким остервенением, будто решил изрешетить крышу. И грохотало победоносно, и, как будто утверждая свое превосходство над жалкой уверенностью человека в том, что он царь Природы, молния ударила в старый дуб, расколов его, обуглив нутро, и ушла в землю – длинной красно-золотой змеей.
А потом стихло, и капало, капало с листьев, и нашлись пропавшие птицы и, робко поверив в чудо, пустила первые стрелки трава.
Кусемец
Боря Румпе посмотрел в окно. В окне он увидел себя, потому что в избе было светло, а за окном была октябрьская ночь, самая, что ни на есть подлая для одинокого мужика, каким и стал Боря на пятьдесят первом году жизни. Румпе жили на хуторе, носящем имя Кусемец, что в переводе с эстонского, как говорила Борина бабушка, означало «еловый лес». Только через два «у», разумеется. Они были из порховских эстонцев, бежавших, по какой-то причине, с насиженных мест и осевших тут, на границе с Тверской областью. С хутора Боря ушел служить в армию, попал уже в самый распад СССР, но проболтался аж в Петропавловске-Камчатском, куда перестроечные волны ударили с опозданием. Носило Борю Румпе по стране, успел он и в торговом флоте послужить, и на рыбзаводе побросать ящики с золотистыми банками, и лес валить под Иркутском, и на зверя ходить в тайге, и выделывать шкурки, и перегонять иномарки по страшным ночным дорогам – много чего успел. Мужик Боря был правильный, честный, работу любил, водку пил, но не терял головы, и бабы его любили. Страна была большая, и баб в ней было много. Боря предупреждал честно, что не женится, но бывало, что и на год, и на два оседал в какой-то квартирке в сером безликом блочном доме, да прятался за занавесочками в цветочек от бродяжьей своей жизни, и размякал, и привыкал, и уж поддаваться начинал на – «Борь, давай поженимся, я тебе сыночка рожу», но всякий раз вздрагивал Боря Румпе неожиданно-негаданно, и всякий раз – ночью, да и вставал, тихо, на цыпочках, хватал рюкзачок, всегда готовый в дорогу, да – и бывал таков. О доме вспомнил, только когда в больничку попал, застыл до воспаления легких, вот, и залег. И страшно ему стало, что вот, помрёт он, Борька, в городке Нерчинск, и никто даже не придет на поминки. Послал Борис Арвович Румпе телеграмму на имя Арво Румпе, а пришел ответ от соседки Анны Ильиничны, что помер, Боря, твой батька, а мать уехала назад в Эстонию, и дом стоит заколоченный. Приезжай, Боря, а то какая тоска на это глядеть. И пошел Боря на поправку, и подкалымил немного, чтобы деньги в кармане иметь, да и вернулся – в Кусемец. Век уже 21-й пошел, совхоз исчез, как и не было, народ в города потянулся, но Боре не привыкать жить, вот так – бобылём. Бобра и тут полно, и уток, и перепелов, и всякой птицы, и рыбы, и зверя, да и места хорошие, и озера чистые, как небо, да небо, ясное, как вода. Дом у Румпе справный, прадед строил, да не тяп-ляп, как сейчас, а на века. Работу соседняя деревня давала исправно, руки мужские, трезвые, всегда в почете, да еще мода покупать дома не прошла у городских, и Боря такие печки клал, залюбуешься, да еще и камины, а к ним полки дубовые, кованные медными гвоздями – в очередь становились. Вот уж и машиной обзавелся, и дома – все, что прогресс донес, все есть. И одевался, как городские, но с чужого плеча брезговал брать, свое покупал. Ну, деревенские все одно ему вслед – чухна, да чухна, а он не обижался. Даже в церковь стал ходить, так, из любопытства – чего там люди нашли, что стоят часами? Глянулись ему Сергий да Герман Валаамские, отцы преподобные, даже Жития их прочел. Хотел в монастырь уйти, но батюшка отговорил. Так и жил Боря Румпе, и все у него было, только одного ему не доставало – любви, да ласки женской, заботы незаметной, нежности непритворной. А где ж взять её, любовь, на дальнем хуторе Кусемец, куда и волк-то заглянуть – не решится. Так и сидит у темного окна Боря, так и думает о жизни, что, видать, прошла мимо да и утекла водою меж пальчиков, и остается ему одно – надеяться на чудо. И не знает одного Боря, волк одинокий да сумрачный, что ровно через четыре денька притормозит у валуна с надписью «Кусемец» машина, и выйдет из нее молодая женщина, вдохнет сосновый воздух, головой покачает, улыбнется, да и поднимется по ступенькам – постучать в Борину дверь, как Судьба.
Бузина
Сколько Галя помнила себя, столько же помнила и этот куст бузины. Рос он на самом краю участка, там, где огород упирался в баню. Узенькая тропочка, вытоптанная ребятней за баней – так, сократив путь, можно было скорее добежать до речушки, огибала бузинный куст. Галя бузину не любила – пахла она неприятно, и, если потереть пальцами листочки – запах оставался надолго. Бабушка ломала бузинные ветки, связывала их в пучки, раскладывала повсюду – в чулане, в хлеву – якобы до того противный запах, что мышь убежит. Сама бузина была некрасивой – ни пышной зелени, ни листков особой формы, только мелкие алые ягоды по осени. Уж боярышник, да калина, да рябина – куда как лучше. Как-то бабушка попросила деда срубить бузину, место, мол, занимает, там земля богатая, давай лучше смородину посадим? Дед, который обычно с бабушкой не спорил, взял топорик – чего там рубить? Куст? Не дерево, так, палочки-веточки… и поманил Галю – пойдем? Гале всегда было жалко всего живого. Она и стволы березовые, привезенные на дрова, ходила, оглаживала, даже берестяные ленточки, развевающиеся на ветерке, жалела обрывать. Дед подошел к кусту, который по весенней поре выбросил беловато-желтоватые фонтанчики соцветий, – ну что внучка, рубить? Галя обернулась на бабушку, та махнула полотенцем, рубите, чего жалеть, вон, соседка смородину уже принесла! Дед подошел к кусту, шевельнул ветки – вылетела птичка, и стала виться, заполошно крича. Видишь, это славка! Дед поднял вверх указательный палец. Малая, а полезная. Гнездо у неё тут. Галя замерла в восхищении. А вот, – дед подошел и осторожно приподнял нижние ветки. Послышалось недовольное фырканье и стук – как будто побежал по рельсам маленький паровозик. Ежики! – ахнула Галя. Вот, видишь? Один куст, а сколько народа живет! А всякие насекомые-букашки? А мы срубим? Так они без дома останутся? То-то. – Дед снова поднял вверх указательный палец, будто объясняя, кто этим всем, живым, наверху заведует. Так и осталась бузина на своем старом месте, а смородину дед посадил поближе к грядкам с клубникой.
Вечером пили чай на веранде, дед накануне вынул вторые, зимние, рамы, и завозились невесть откуда взявшиеся мухи, и ползали, осваиваясь, по подоконнику. Бабушка гоняла их полотенцем, мухи вылетали на волю, но возвращались назад, поближе к кухне. Дед намазывал