наших звездочетов, наших мыслителей — верховных жрецов, кто прорицает волю наших богов.
Его жесткий взгляд переходит на отца. Лис поднимает бровь, словно сомневаясь, что отец не связан с предательским ремеслом.
Я гляжу на Охотника, приходившего с угрозами, намекнувшего, что Лис может узнать о римских колышках. Мне кажется, что даже Охотник не падет так низко, но он прячет виноватые глаза от семьи, которую подверг опасности. Он глядит себе под ноги, отчего мое сердце, уже и так перешедшее на рысь, пускается в галоп.
— Ступайте! — рычит Лис. — Вы все!
Когда мастера торопливо покидают мою нишу, из светового ореола возникает друид и начинает расхаживать у очага, останавливаясь, чтобы подбросить поленьев, раздувая огонь, пока тот не разгорается. Он расхаживает, а мы втроем жмемся друг к другу на моем лежаке: матушка с одной стороны от меня, свернувшейся клубком, отец — с другой. Мать гладит меня по волосам, отец — по спине. Дважды их пальцы сплетаются. Во второй раз они не разжимают рук, встретившихся на моем искалеченном бедре, и вскоре меня накрывает беспокойный сон.
Лис уезжает с первыми лучами солнца. Слышится громкое ржание и пофыркивание его коня, затем перестук копыт. Я поворачиваюсь, тянусь к шерстяной занавеске, скрывающей родителей от моего взора. Поднимаю нижний край как раз в тот момент, когда матушка, подобрав подол, опускается на колени прямо перед отцом. Он сидит на скамье, и я вижу лишь его ссутулившуюся спину. Отец похлопывает по месту рядом с собой, но она даже не поднимает опухших глаз с покрасневшими веками, и он берет ее за руку. Но после такой ночи матушка слепа к его зову и не поднимается с колен.
— Он вернется, — говорит отец.
— Да.
— У нас мало времени.
Я ожидаю, что родители, склонившись друг к другу, станут строить догадки о том, сколько известно Лису насчет колышков и какую месть он может измыслить; будут задаваться вопросом, куца он сбежал, скачет ли на Священный остров и сможем ли мы избавиться от него и от великой тревоги, которую он обрушил на всех нас. Но они этого не делают. Матушка закрывает лицо руками, качает головой.
— Я обманула тебя, Кузнец, — говорит она. — Изъян Хромуши — это мое наказание.
Я вспоминаю о признании, которое она не успела сделать из-за удара молнии — в то утро, когда ушел Щуплик.
— Набожа.
— Это было давно, — продолжает она. — Я так убивалась по Арку.
Они редко говорят об Арке. И когда матушка произносит его имя, я настораживаюсь, пытаясь выхватить из тумана что-нибудь определенное.
«— Я стала забывать его.
— Набожа, — перебивает отец, качая головой. — Я не желаю этого слышать.
И тогда я начинаю понимать. Вот в чем дело. Настороженность отца имеет основания: когда он слышит ночные вздохи матери, то сразу думает об Арке. Даже уйдя навсегда, Арк не оставляет нас.
Я отпускаю край занавеса, и он падает, скрывая мой лежак. «Прекрати, — мысленно умоляю я мать. — Оставь его в покое».
Давясь слезами, она продолжает:
— Я была надломлена горем. Хотела, чтобы меня забрали в Другой мир.
Скрип скамьи: отец встает. Шорох тростника под ногами, яростный шепот сквозь стиснутые зубы:
— Я сказал, что не желаю слышать.
Дверь со свистом распахивается, а затем глухо захлопывается за ним.
ГЛАВА 27
НАБОЖА
Каждое утро Набожа, раскрывая глаза, глядела в пустоту и лишь затем вспоминала все то, что успела забыть за лишенную снов ночь. Сколько раз она просыпалась в недоумении? Как получалось, что эта огромная пустота в сердце изо дня в день казалась совершенно новой, хотя и вчера, и позавчера была точно такой же? Как выходило, что настоящий момент, ничем не отличающийся от момента минувшего, казался самым первым мигом полного осознания утраты?
Арк явился ей в утреннем свете, и картина была столь же тяжкой, что и накануне: пустые глаза, ошейник, римское копье упирается ему под лопатку, отделяет от процессии плетущихся на юго-восток соплеменников, подталкивает к трапу корабля, который должен увезти его в неведомые дальние края.
Старый Охотник приходил к ней в хижину, говорил, что освобождает ее от уз. «Арк, — сказал он, — отбыл в Другой мир. Или считай что отбыл: либо утонул, либо римляне увели». И в том и в другом случае они его больше не увидят. Набожа закрыла лицо руками, содрогаясь от холода, несмотря на шерстяное одеяло и гору шкур. Дыхание ее стало прерывистым, живот впалым, руки и ноги слабыми — словно плоть съежилась, увяла.
Ей было знакомо это ощущение. «Горе, — думала она, — сродни страху».
Но как ее соплеменникам удавалось продолжать обычную жизнь? Ее матери, потерявшей супруга? Старцу, потерявшему всех? Работнице, у которой не было молока и которая баюкала свое угасающее дитя? Недрёме, видевшей непостижимое: перерезанное горло собственного сына? Проще всего было предположить, что ее горе превосходит их потери. Но разве не ложился Старец со своей супругой двадцать шесть лет подряд? Разве не описывала ее мать тьму, в которую впала, лишившись мужа? А по сравнению с мукой Недрёмы страдание Набожи казалось терпимым. Обычное дело. Боги холодны и бессердечны. А римляне? Они изверги! Злые духи! Сейчас она могла бы убить, могла бы вонзить кинжал, вырезать сердце.
Мать погладила Набожу по голове.
— Я понимаю, — сказала она. — Я правда понимаю, но ты должна встать. — Обхватив дочь, она помогла ей сесть. — У меня оставалась ты, и я должна была о тебе заботиться. Выбора не было. Идем, поешь похлебки у огня.
— Меня тошнит, — сказала Набожа, но это была неправда.
Она осознала свою ошибку, увидев, как засветились глаза матери. Даже теперь у Набожи были крови, как и на каждой новой луне.
Когда Набожа не вернулась, мать, Старый Охотник и Молодой Кузнец пошли к болоту, захватив факелы, и увидели перевернутую бадью, а дальше, на тонком льду, на полпути к полынье, — скорчившееся тело Набожи. Они помедлили, рисуя в воздухе колесо Праотца, прижимая к груди руки — все, кроме матери, которая без колебаний ступила на лед и склонилась над дочерью, прижавшись щекой к ее спине.
Старый Охотник, вытянув руку, преградил путь Молодому Кузнецу:
— Лед слишком тонок.
Молодой Кузнец увернулся, ступил на лед, надышал теплом в щель между щекой Набожи и ледяной коркой и подсунул туда пальцы.
— Оставьте меня, — проговорила Набожа сквозь рыдания. — Оставьте меня для Другого мира. — Она знала, что эти слова происходят из жалости к самой себе: у нее ведь была возможность ступить в черный омут. С трудом поднявшись