толковать знаки, которыми она написана. Написана же она на языке математики, и знаки ее – треугольники, круги и другие геометрические фигуры, без которых человек не смог бы понять в ней ни единого слова…[620]
Галилей, несмотря на его тесные связи с учеными, преданными нематематическому подходу к изучению природы, заявил, что язык природы есть – или обязан быть – языком математики[621]. Напротив, язык истории был и всегда оставался, со времен Геродота и позже, языком человеческим, языком повседневной жизни, даже если он и поддерживался данными статистики и диаграммами[622]. Однако значительное число свидетельств, на которых основывались историки, также созданы на языке повседневной жизни.
Блок много размышлял над этой близостью и ее последствиями. «История, – читаем мы в другой части его посмертно вышедших размышлений, – большей частью получает собственный словарь от самого предмета своих занятий. Она берет его, когда он истрепан и подпорчен долгим употреблением, а вдобавок часто уже с самого начала двусмыслен, как всякая система выражения, не созданная строго согласованным трудом специалистов»[623]. Так, историки оказываются перед выбором: либо следовать терминологии источника, либо использовать понятия, ему внеположные. Первый вариант, замечал Блок, ведет в никуда: в одни времена устойчивый характер внутренне амбивалентных слов маскирует смену их значений, в другие – схожие значения прячутся за многочисленными терминами. В нашем распоряжении остается еще один вариант, сам по себе рискованный: такие термины, как, например, «фабричная система», кажется, подменяют собой анализ и тем самым поощряют «анахронизм <…> самый непростительный из всех грехов»[624]. Лишь взаимодействие между учеными, заключал Блок, приведет к созданию общего словаря наук о человеке; однако изобретение новых слов предпочтительнее молчаливой проекции новых смыслов на общеупотребительные понятия[625].
Таким образом, строго составленный словарь способен помочь истории справиться с ее внутренней слабостью – повседневным языком, который объединяет ее с большей частью ее же собственных источников. Отсылки к искусственно созданной терминологии химической науки, вновь и вновь появляющиеся на страницах Блока, достаточно красноречивы: он редко когда был столь близок к позитивизму. Тем не менее в одном из классических позитивистских текстов, «Введении в экспериментальную медицину» (1865) – тексте, о котором Блок отзывался довольно полемически, – Клод Бернар, в главе «Экспериментальная критика должна смотреть на факты, а не на слова», заметил, что двусмысленность также угрожает и конвенциональным языкам науки:
Когда мы придумываем слово, чтобы определить какое-либо явление, мы в общем принимаем идею, которую, как мы надеемся, оно выражает, и точный смысл, который мы ему придаем; однако в связи с последующим развитием науки смысл слова для некоторых людей меняется, в то время как остальные продолжают использовать это слово в его первоначальном значении. В итоге возникают столь сильные разногласия, что люди, используя одни и те же слова, выражают совершенно разные мысли. Действительно, наш язык лишь приблизителен, и даже в науке он столь неопределенен, что, если мы теряем из вида явления и цепляемся за слова, то быстро отдаляемся от реальности[626].
3
Однако какие же отношения, с точки зрения историка, связывают слова (язык свидетельств) и реальность? В ответе Блока на этот вопрос мы можем обнаружить много взаимосвязанных элементов. Во-первых, ощущение недостаточности слов в отношении того, что их порождает: страстей, чувств, мыслей, запросов. Блок иллюстрирует эту недостаточность, приводя в пример крайний случай:
Сколь поучительно было бы подслушать подлинную молитву простых людей – обращена ли она к богу вчерашнему или сегодняшнему! Конечно, если допустить, что они сумели выразить самостоятельно и без искажений порывы своего сердца.
Ибо тут мы встречаемся с последним великим препятствием. Нет ничего трудней для человека, чем выразить самого себя. <…> Самые употребительные термины – всегда приблизительны[627].
Эти слова, основанные на личном исследовательском опыте Блока, не были навеяны скептицизмом – ровно наоборот. Осознание недостаточности каких-либо слов, написанных или произнесенных, указало Блоку на обходные пути, позволившие ему прочесть средневековые источники «против шерсти». Можно вспомнить замечательные страницы «Королей-чудотворцев», посвященные мужчинам и женщинам, зараженным золотухой, которые преодолевали огромные расстояния, дабы ощутить волшебное прикосновение королевской руки[628]. Однако то же осознание усилило его приверженность компаративной истории, основанной, как в случае «Королей-чудотворцев», на категориях, неизбежно далеких от терминологии источника.
4
Указанные элементы выходят на передний план в работе 1928 года «К сравнительной истории европейских обществ», своего рода методологическом манифесте, до сих пор сохраняющем свою научную актуальность[629]. В заключении статьи Блок напоминал об устойчивом стереотипе, отождествлявшем компаративную историю с поиском аналогий, вплоть до самых поверхностных. Вся суть компаративной истории, настаивал Блок, состоит в том, чтобы подчеркнуть различия между изучаемыми ею явлениями. С этой целью необходимо отбросить все мнимые сходства: например, в сфере европейской медиевистики якобы существующее подобие между положением английского виллана и французским серважем. Конечно, некоторые пересечения здесь неоспоримы:
И серв и виллан с точки зрения юристов и общественного мнения были «несвободными» и в этом своем качестве именовались в не которых латинских текстах «рабами», servi… именно по причине этой «несвободы» и «рабского» имени ученые нередко уподобляли их римским рабам.
Однако, по Блоку, это
чисто внешняя аналогия: содержание понятия «несвобода» сильно варьировалось в зависимости от среды и эпохи[630].
Таким образом, у нас есть два разных географических контекста, английский и французский, и два разных слова – «villain» и «serf». Средневековые юристы и ученые люди обычно уподобляли их «servi», термину, обозначавшему римских рабов, поскольку считалось, что все они – villains, serfs и servi – были лишены свободы. Блок отверг этот вывод как поверхностный на основании аргумента, выдвинутого несколькими учеными, в том числе Павлом Виноградовым, великим русско-английским медиевистом: около 1300 года в Англии villains стали частью «свободных арендаторов», во Франции же того времени арендаторы резко отличались от serfs. Блок очерчивал эти расходящиеся исторические траектории и заключал:
Французский серв XIV в. и английский виллан или серв того же периода – это два абсолютно непохожих класса. Стоит ли их сравнивать? Безусловно, но на сей раз для того, чтобы подчеркнуть контрасты между ними, обнажающие разительную противоположность направлений, в которых шло развитие двух наций[631].
Здесь, как и в других местах этой статьи, Блок использовал слово «classes» («классы»), чтобы определить две разные социальные реальности, ошибочно соединенные средневековыми юристами. Однако его комментарии к нормам, принятым английскими юристами и приписывавшим меньшую степень свободы тем людям, которые должны были выполнять барщину и другие тяжелые сельские работы (corvées), следуют в ином направлении. «Устанавливая эти нормы, – пишет Блок, – английские правоведы и судьи ничего не придумывали. Они всего лишь черпали из потока более или менее смутных коллективных представлений, с давних пор складывавшихся во всех средневековых обществах как на континенте,