жестким воротником, и в новых неудобных штиблетах, я встречал своих одиннадцатиклассников на крыльце… Толпа перед ним быстро расширялась, густела, разбивалась на кучки по классам. И было здесь все: возгласы, крики, приветствия, визг, объятия. У старших шел неспешный перекур. Одиннадцатые, однако, выделялись и тут. Печать солидности, почти суровой взрослости была на их торжественных лицах. Все-таки выпускные в любой школе — элита, и, подчиняясь такому положению, осознавая его с первого дня, выпускники никогда не теряют величавого достоинства, снисходительно поглядывают на тех, кто рангом пониже, — десятиклассников, девятиклассников и учеников восьмого класса, хотя у последних своя, восьмиклассная, выпускная гордость, несколько, конечно, меньшая, чем у старших, однако достаточная, чтобы чувствовать привилегированное положение. Правда, в школе рабочей молодежи теперь наблюдается интересная закономерность: самые старые по возрасту ученики, вполне достойные званий «дяденька» и «тетя», учатся в пятых, в шестых классах, это те самые, кто безнадежно отстал от жизни, и отношение к ним со стороны бойких и юных старшеклассников соответственное… Что поделаешь. Школа рабочей молодежи и молодеет и вымирает потихоньку.
Класс мой собрался перед крыльцом. Вокруг рослой, значительной фигуры Чуркиной в зеленом, глянцево блестящем платье, которое очень шло к ее яркому лицу и тугой завивке, сгруппировались все девочки и ребята из ПТУ, а второй круг образовали черный нескладный Фаттахов, юркий, беспокойный Мухамедзянов, солидный Алябьев, равнодушный Кондратьев, тихий Столяров, величественный Павел Андреевич, на сей раз в мундире с лейтенантскими погонами. Мелькал между ними вертлявый затылок Нечесова, и, наконец, появилась сумрачная, как-то не похожая на себя Лида Горохова. Что-то случилось с ней. Это я видел по ее похудевшему и странно неулыбчивому теперь лицу, отягощенной походке, — ведь это отметил я еще летом во время короткой случайной встречи на водной станции, но сейчас лишь снова убедился в правильности прежнего подозрения и тут же отодвинул его, заслонил тайным удовольствием от вида всех, всех «моих» учеников. Они заметно повзрослели; так и просится слово «поумнели», но слово это не очень точно определяет суть перемены. Может быть, один год для почтенной старости ничего не значит, ничего не меняет, но год школы для юности, не так давно расставшейся с отроческими днями, — очень большой срок. Образование кладет на лицо четкую, ясную печать совершенства — она остается и в блеске глаз, и в движении губ, и в легких морщинках, и в сосредоточенной благожелательности взгляда, ее ничем не заменить, ее подделка невозможна… Теперь передо мной стояли и улыбались мне совсем не те разрозненные, самовлюбленные дикари, собранные волей случая в разношерстную группу, — это был класс. Мой класс. И этот мой класс смотрел на меня с доверием, которого я все ждал в прошлом учебном году и не дождался, и вот оно, точно проявилось за летние месяцы, выразилось во взглядах и улыбках. Вот, оказывается, чего мне никак не хватало все лето, чего я тайно ждал и только сейчас начал ясно осознавать.
— Здравствуйте! — парадно сказал я. — Поздравляю вас всех с новым учебным годом, с новой школой и выпускным классом! Подумайте-ка! Одиннадцатый! — подчеркнул я и с удовлетворением увидел отзвук на лицах. — А теперь — за мной. В класс.
Все двинулись, оживленно переговариваясь, смеясь, подталкивая друг друга, и опять укололо меня в этом праздничном оживлении усталое лицо Лиды Гороховой. «Болеет, что ли?» — мимоходом подумал я. Но Лиду оттеснила Задорина, заслонили Чуркина, Алябьев, и я вступил на порог новой школы в настежь распахнутые двери, как триумфатор, сознающий величие своего триумфа. Впрочем, где-то я уже говорил о триумфах. Их придумали римские императоры, а римские императоры, за исключением Октавиана Августа, все как-то плохо кончали. Мне, историку, надо было бы помнить об этом, но я не вспомнил, как не вспоминали, наверное, и все римские императоры, за исключением Октавиана Августа…
К моему великому удивлению, на третий день занятий я увидел в классе Орлова. Он сидел за партой вместе с Нечесовым и был спокоен, как будто ничего не случилось. На предложение покинуть класс и переселиться в десятый он даже ухом не повел. Я ушел из класса, горестно сознавая бессилие перед самой обыкновенной наглостью. Выводить Орлова за руку? Вытаскивать из-за парты плотного парнюгу восемнадцати лет? Этого еще не хватало!
И вопреки правилу — делать-решать все от себя зависящее самому — я доложил о случившемся директору. Я ждал, что директор возмутится, сейчас же поддержит меня, может быть, пойдет выдворять самозванца или хотя бы одобрит мои будущие действия. Однако Давыд Осипович отнесся к моему заявлению хладнокровно.
— Хм… Ну что ж, пусть посидит… — сказал он, как-то странно разглядывая меня сквозь стекла очков, точно увидел впервые и теперь прикидывал, чего я стою.
— Но… Но ведь он остался на второй год по неуспеваемости. По сплошной неуспеваемости… Он должен быть в десятом!
Давыд Осипович все рассматривал меня и наконец покачал лысой головой. Он осуждал меня. Он надеялся, что я исправляюсь. Таково было содержание жеста. А я не хотел исправляться. Я вообще не люблю исправляться по чьему-то желанию. Надо это желание понять.
— И это говорит один из лучших классных руководителей. Один из лучших воспитателей!
— Вы это всерьез? Благодарю за комплименты. Давыд Осипович, я понимаю теперь, что, когда говорят комплименты, хотят обезоружить.
— Не знаю… Не знаю… Наверное, вы ошиблись. Вы, конечно, смотрели личное дело Орлова? Скажите, смотрели?
— Нет… То есть… да. Конечно. Раньше.
— И вы не видели, что он оставлен на второй год еще в девятом? — раздельно произнес директор, прищуривая глаза. Теперь он меня только осуждал. Он уже не надеялся, что я исправлюсь.
— Нет, — растерялся я. — Неужели? — И все-таки я не хотел исправляться под взглядом директора. Но как это я упустил, что Орлов даже не был десятиклассником? Не имел права быть.
— Дорогой мой, так… — сказал Давыд Осипович. — Так. Он и в десятый ходил к вам без права. Поняли?
— Кажется, понимаю… Но зачем? Где же логика? Где закон? Кто это разрешил?
— Хм… Вы — точно Василий Трифоныч. Он меня так же допекал. Точно так… Почему? Почему? Почему?
— Зачем же тогда закон? — повторил я.
— Ах, Владимир Иваныч, дорогой… А по-вашему, будет лучше, если этот Орлов — ваш Орлов — будет бродяжить, разбойничать, выворачивать карманы?..
Нет, я совсем не хотел исправляться.
— На то есть милиция, уголовный кодекс. И опять же закон!
— Да… Но мы — не милиция, мы — школа. Мы должны учить и воспитывать. А раз уж мы не можем выучить и воспитать, пусть он хоть сидит в классе… Ходит в