Вот он-то и был приглашен Надой в дом, что доставило мне душевную муку, и всего через пару часов после его прилета в честь него был устроен прием с коктейлями, на котором ради него собрались все литературные дамы, а также их мужья, менее литературные, но весьма сочувствующие, — вся элита Седар-Гроув, жаждущая окружить гостя заботой и гостеприимством. Присутствовала даже Менвис Гризелл со своей девически обескураживающей улыбкой; она приехала в городок навестить сестру. Мне, Ричарду, было позволено расхаживать между гостей, подавая тарелочки с закуской (малюсенькими копчеными устрицами, крохотными анчоусами, креветками в собственном соку, глазированными крекерами, сырными крекерами, нарезанным сыром, нарезанным луком, картофельными хлопьями, воздушным картофелем, поджаренным, гомогенизированным и конечно же жареными орешками кешью). И я использовал это свое амплуа для изучения чужака откуда-то из неизвестной жизни моей матери. Мне представилась редчайшая возможность заглянуть в эту жизнь.
Давайте же вместе приглядимся к этому человеку. Ему за сорок, но он не выглядел молодо, — я сказал, «но», поскольку в Седар-Гроув все мужчины за шестьдесят выглядят свежо и молодо, отлично играют в гольф (если только их не постигнет неудача у девятой лунки), по-прежнему отлично служат и отлично переносят любой перелет; ну а всякие интеллектуалы после пятидесяти уже здорово сдают. Тот редактор был блондин, на голове его стоял торчком редкий, короткий и жесткий ежик. Когда я первый раз подавал ему копченые устрицы, в его лице я не уловил ничего, кроме агрессивности, — он подцепил несколько устриц и с жадностью их заглотил. Но во второй раз я смог рассмотреть его получше.
Вытянутое, довольно худощавое лицо, брови седоватые, пучкастые; по краю щек — маленькие щербинки (следы угрей? оспы? впрочем, какая разница!). Кожа желтоватая, грубая. Весьма красноречивого вида нос; темнеющий подбородок — то ли, пребывавший в тени, то ли с намеком на готовую вот-вот проступить иссиня-черную поросль. Говорил быстро, уверенным тоном, взгляд нервный, разяще-критический. Редактор с ходу принялся вещать о лицемерии американского общества, как бы в подтверждение своей правоты энергично жуя огромные мягкие креветки, лежавшие перед ним на тарелке.
— Наша культура, друзья мои, — говорил он, — зиждется на алчности и конкуренции. Станет ли кто из вас это отрицать? Она бесчеловечна, абсолютно бесчеловечна. Она ужасно боится любви — не просто сексуального влечения, друзья мои, но любви в широком смысле слова. Это прямо-таки парадоксально, хотя, быть может, и не слишком, но эта культура одержима жестокостью; очевидно, в основе ее эстетики — полицейское государство и телевидение.
Мейвис Гризелл в знак согласия забренчала своими египетскими побрякушками; она всегда со всеми соглашалась. Нада сидела в отдалении, заложив ногу за ногу. В тот вечер ее рассеянность озадачила меня, и лишь спустя годы я понял, что она настолько несерьезно относилась к обществу Седар-Гроув, что даже старый ее приятель, оказавшийся в этом обществе, перестал возбуждать в ней серьезное к себе отношение. Она едва слушала, что он говорит, и потому едва ли могла уловить то явное оскорбление в адрес гостей, что прозвучало в его речи. Разумеется, и гости ее этого также не уловили.
— Весьма интересная мысль, — восторженно подхватил мужчина в темном костюме.
Это был мистер Джеймс Боун, глава фирмы по производству гаражных дверей. Редактор закинул в рот креветку, и его челюсти бешено заработали.
— Разумеется. Нельзя с вами не согласиться. Америка, друзья мои, произросла на деньгах. А деньги, естественно, произрастают на эгоистической жажде власти. Отсюда можно сделать вывод, что основа нашего зла — это эгоистическая жажда власти.
Миссис Боун, писавшая «легкие стишки» для местных газет, вежливо заметила:
— Как раз на днях в «Нью-Йоркере» я читала что-то на эту тему, по-моему, кто-то из негров написал статью…
— Власть — это смерть, это распад! — перебил ее редактор. Он взял несколько грибков на палочках с предложенного ему серебряного подноса. — Друзья мои, мы уже столько лет пребываем под эгидой западной пропаганды, что уже перестали представлять себе, что такое объективная истина. — Он заглотил грибки, запив их «скотчем». — Взглянем же честно на самих себя. Сегодня я прилетел сюда из Нью-Йорка, города фантастического и вместе с тем совершенно земного, весьма нервного, столько всего в себя вмещающего. Лечу сюда, и вот через пару часов ясно вижу, что пригород Америки обречен. Признаюсь, я поражен искусственностью этого мирка предместья. Даже дети у вас какие-то искусственные, неужели вы не видите? Один и тот же типаж — здоровые, упитанные, загорелые детки — никаких забот, никаких проблем, никаких обязанностей, никакой ответственности, ни мыслей, ни переживаний, — ну прямо детки из мульт-мюзикла Уолта Диснея! А ведь это все ваши произведения, друзья мои! Подумайте, что вы делаете!
Мне показалось, что Нада рассеянно перевела на меня взгляд, но, должно быть, я ошибся.
— Потрясающе! — воскликнула одна из дам. — Так вы вот об этом и пишете?
Редактор утер рот. Горящим, алчным взглядом, хотя чуть усталым — может, в результате принятия алкоголя или как следствие недавнего перелета, а может, в предчувствии завтрашнего выступления (ибо назавтра речь у него вышла жалкая, сбивчивая, нервозная, весьма разочаровавшая дам Седар-Гроув), — гость подозрительно оглядел собравшихся.
— Это что, ирония? — спросил он даму.
— Как вы сказали? — вежливо переспросила она.
— Я говорю, это ирония? Ирония?
— Ах, Боже мой, нет! Я вообще не знаю, что это такое! — в изумлении воскликнула та.
Редактор оскалил на нее улыбку, потом улыбка сошла у него с лица, он принялся искать глазами Наду. Та, сидя в дальнем углу, лениво почесывала ногтем за ухом. Воцарилась пауза.
— Многим из нас хотелось бы знать… — смущенно вставила другая леди. — Скажите, в нью-йоркском обществе бурлит интеллектуальная жизнь? Вам не кажется, что здесь, на среднем Западе, жизнь как-то проходит мимо?
— А это разве средний Запад? — рассеянно спросил редактор. — Ах да! Нет, я не знаю. Ну, разумеется, мы в Нью-Йорке обожаем бокс. Что за удивительный вид спорта! Какая концентрация! На такой сравнительно малой площадке продемонстрировать и мужество, и спортивное мастерство! Это… это весьма походит на литературный труд. Как-то на днях я так физически выложился, писал о Нормане Мейлере…
— Да, кстати! — сказал один джентльмен. — Мейлер, кажется, написал… это самое… а после, говорят, как будто исчерпался?
— О Господи, Джон! — воскликнула какая-то дама. — Ведь в конечном счете все они к этому приходят. Разве не исписался Толстой после «Войны и мира» и «Анны Карениной»?
Редактор опорожнил очередной бокал.
— Судя по всему, да, — заметил он мрачно. — Пожалуй что.
Помолчав немного, он предпринял очередной заход, теперь с другого конца, поведав нам о своем недавнем открытии, — им оказался один душевнобольной молодой человек, писавший рецензии на фильмы в различные периодические издания Нью-Йорка. Этот юноша только что подпольно снял фильм под названием «Зубной врач», который был запрещен к показу даже на частных просмотрах в Ист-Вилледж… Потрясающее событие, готовый, беспрецедентный комментарий к психосоциальной инертности нынешней Америки… а ведь юноша весьма одарен.