самом.
Весной Левитана трудно было застать в мастерской. Алексей Кондратьевич Саврасов, обводя глазами своих учеников, спрашивал:
— Где Левитан, давно его нет. Он, очевидно, в Сокольниках.
Возвращаясь из похода, Исаак признавался однокашнику Косте Коровину: — Как ни пиши, а природа все равно лучше. — И слышалось в его признании неверие в возможность передать на холсте тонкость живого пейзажа.
Случалось, в Сокольники ходили вместе.
— Смотри, — показывал Исаак, — смотри.
Потухала заря, и солнце розовым цветом клало яркие пятна на стволы больших сосен, бросая в лес синие тени.
— Я не могу, как это хорошо! Это — как музыка. Но какая грусть в лучах, в последних лучах! — Левитан плакал.
Коровин не выносил слез.
— Довольно реветь! — прикрикивал на Исаака.
— Костя, я не реву, я рыдаю! — отвечал он.
Коровин любил солнце, цветы, раздолье. Однажды у пригорка, где внизу блестел ручей и цвел шиповник, горя на солнце, предложил другу:
— Давай поклонимся шиповнику, помолимся?
И оба встали на колени.
— Шиповник! — улыбнувшись, начал Левитан.
— Радостью славишь ты солнце, — продолжил Коровин.
— Ты даришь нас красотой весны своей.
— Мы поклоняемся тебе.
Друзья запутались в импровизации, и, посмотрев друг на друга, расхохотались.
На старших курсах, кроме Коровина, товарищем Исаака стал Николай Чехов.
— Я бы расстался даже с любимой женщиной, если она равнодушна к природе, — говорил ему Исаак. — Этот тон, эта синяя дорога, эта тоска в просвете за лесом, это ведь — я! Мой дух!
Левитан часто впадал в меланхолию. Это было от унизительного безденежья, бесприютности и сиротства. Вроде бы, все толкало его на дорожку горя и обиды, но он выбрал иное. Ощущение высшей красоты не позволяло сводить счеты с кем бы то ни было. Все, что замечают в природе люди в минуты душевных волнений, когда рождается потребность выразить это именно так, не отходя ни на полшага от себя, стало его сутью. И у предшественников Левитана, особенно у Саврасова, природа несла человеку свое сердце, но только он делал это так доверчиво, от всей своей нежной сути, так интимно.
В 1879 году Исаак окончил картину «Осенний день. Сокольники». Облачное серое небо, уходящая вдаль дорожка, пожелтелые липки и высокие темные сосны, — одиночество и тоска. Художник ли смотрел на природу или она на него? Может быть, это он отражался в ее широко открытых глазах…
Николай Чехов посоветовал Левитану:
— Пусти по дорожке человека. Мотив одиночества будет подчеркнут.
Левитан считал, что и так все понятно. Но Николай настаивал, и художник наконец согласился.
Чехов вписал в картину Исаака фигурку женщины в темном платье, картина получилась откровенней.
Она, пожалуй, самое большое высказывание Левитана о своей жизни. И все же, он терзался сомнениями: «Хорошо ли я сделал, может быть, никого не надо было на холст? Может, пусть остался бы просто пейзаж?» Он хотел, чтобы «он сам был слышен», не оставляла надежда быть услышанным. Странно переплетались в этом юноше тоска одиночества, страх перед жизнью, и жажда жизни.
Картину купил Павел Михайлович Третьяков, своей покупкой открыв для Левитана широкую дорогу. Восемнадцатилетний художник почувствовал почву под ногами, понял, что его талант востребован, и что бедность и страх перед жизнью наконец от него отступят.
БЕРЕЗОВАЯ РОЩА
Левитан и Николай Чехов жили в одной гостинице, названной каким-то шутником «Восточными номерами». На самом деле это были захудалые меблированные комнаты, где у «парадного входа», чтобы плотней закрывалась дверь, были приспособлены на веревке три кирпича. К Николаю приходил брат Антон, известный московскому обществу своими рассказами, публиковавшимися в журналах. Сразу к Антону являлись какие-то студенты и начинали горячо с ним спорить.
— Если у вас нет убеждений, — нападали они на Чехова, — то вы не можете быть писателем!
— У меня нет убеждений, — отвечал он.
Студенты были, очевидно, недовольны им. Они хотели управлять, поучать, влиять, руководить. Они знали всё — всё понимали. А Чехову это было скучно.
— Кому нужны ваши рассказы?.. — кричали студенты. — К чему они ведут? В них нет ни оппозиции, ни идеи! Развлечение, и только…
— И только, — соглашался Чехов.
Чтобы не слушать их, он уходил с Левитаном, Коровиным и братом Николаем на прогулку за город.
— Антон, — говорил ему Левитан, — Вот у меня тоже так-таки нет никаких убеждений. — Он в это время был занят обдумыванием новой картины, но о живописи Левитан говорил так же мало, как Чехов о литературе, он скучал, когда о ней говорили.
Весной 1885 года Левитан поселился в деревне Максимовке близ Ново-Иерусалимского монастыря под Москвой, у горшечника Василия, горького пьяницы, пропивавшего буквально всё, что добывал. По соседству было имение Киселевых — Бабкино, и там гостила семья Чеховых. По вечерам братья Чеховы — Антон, Иван и Михаил — ходили к Левитану и подтрунивали над его незадачливым выбором жилья. Но Левитана это ничуть не трогало. Гораздо сильнее его донимали приступы какой-то непонятной тоски, и тогда он с ружьем уходил из дому, пропадал неизвестно где, пока жизненная радость не осеняла его снова. Случилось, что в один из походов Левитан попал под проливной дождь, и у него поднялась температура. Жена Василия прибежала в Бабкино просить Антона Чехова к больному. Братья надели сапоги, взяли с собой фонарь и, несмотря на кромешную тьму и ливень, отправились спасать друга. В Максимовке они кое-как добрались до дома горшечника, кроша сапогами раскиданные по всему двору черепки. Решили сделать «сюрприз» — не постучавшись и не окликнув, вломиться к Левитану и направить на него фонарь.
— Черт знает, что такое!.. Какие дураки! Таких еще свет не производил!.. — вскочил с постели Левитан.
Всем стало смешно, расхохотались, и Левитан как-то сам по себе выздоровел. А через несколько дней он перебрался в Бабкино, заняв отдельный маленький флигелек. Михаил Чехов по этому поводу написал стихи:
А вот и флигель Левитана, Художник милый здесь живет, Встает он очень-очень рано, И тотчас чай китайский пьет. Позвав к себе собаку Весту Дает ей крынку молока И тут же, не вставая с места, Этюд он трогает слегка…
На этот флигель Антон Чехов приделал вывеску: «Ссудная касса купца Левитана». Исаак не остался в долгу. На окне, перед которым стояла швейная машина — чеховский письменный стол, он нарисовал аляпистую рекламу: «Доктор Чехов принимает