Заречье в эти дни сторонилось каждого чужого человека, и даже к этим рыжим, всюду шнырявшим детям с того берега были подозрительны.
Однажды, когда у ворот завода собрались забастовщики, Самсон и Катя решили выступить. Только артисты начали, в толпе раздались голоса:
– Гони их! Чего тут! Без них тошно!
Но те, кто стоял ближе к детям, не торопились.
Трансвааль! Трансвааль! Страна моя, —
звонко, с чувством пела девочка. Самсон свистел замечательно, как птица.
Шум начал быстро стихать.
Мой старший сын, старик седой,
Убит давно в бою,
А младший сын в тринадцать лет
Просился на войну.
Эта чужая песня затрагивала какие-то самые важные теперь чувства и думы, гасила сомнения и приобретала иной, чем прежде, смысл.
Стало так тихо, что каждое слово и каждый звук слышали даже стоящие в самом конце. Только иногда тишина прерывалась протяжным вздохом.
Дети пропели песню и остановились. Люди глядели на них молча и ждали. Но других песен эти артисты петь не стали. Тогда многие принялись рыться в карманах. Каждая копейка уже была на счету.
Когда упал на землю первый пятак, девочка быстро подняла монету и вернула ее хозяину.
– Ты что? Мало?
Девочка отрицательно покачала головой и деловито, как взрослая, проговорила:
– Кончится забастовка, тогда… А пока без денег.
С этих пор дети были признаны своими, и за ними установилась любовная кличка «рыжаки».
Шло время, а полиции и сыщикам все еще не удавалось обнаружить главарей.
Зареченцы голодали, но забастовки не прекращали.
Жандармы нервничали, начальство в столице выражало неудовольствие.
Один начальник тюрьмы чувствовал себя превосходно.
Арестанты вели себя как никогда прежде и будто бы не подозревали о событиях на воле.
В последнее время даже самые сварливые сделались кроткими и послушными. Совсем прекратились скандалы и буйства.
Казалось, что арестанты все разом обжились, привыкли к тюрьме, совсем забыли о воле и покорились судьбе.
Начальника тюрьмы вызвали к полковнику. Он, задыхаясь в тесном мундире от жары, докладывал начальству об этом благополучии. Толстый, лысый, с большой головой и узенькими, заплывшими жиром глазами на скуластом лице, он похож был на Будду.
Сидел он в кресле и разговаривал с начальством почтительно, но без подобострастия, как человек, знающий себе цену.
Начальство – жандармский полковник, сухонький, неопределенного возраста человек, с серым, бесцветным, болезненным лицом и серыми, ежиком остриженными волосами сидел по другую сторону широкого письменного стола.
Казалось, что его тонкая, с большим кадыком шея сама не в силах удержать голову прямо, и полковник придерживал ее двумя руками, устремив на начальника тюрьмы круглые, коричневые глаза.
Когда начальник окончил и замолк, полковник встал и долго ходил по кабинету, не глядя на подчиненного, потом он круто повернулся и, подойдя вплотную к начальнику, принялся его рассматривать, словно увидел впервые.
Независимость и благодушие, бывшие в позе начальника тюрьмы, пропали мгновенно.
Он побагровел до синевы, надул щеки и сидя старался придать своей фигуре забытую военную выправку.
Коричневые, близко посаженные глазки полковника сверлили подчиненного.
– Значит, по-вашему, в тюрьме обстоит все благополучно? – тихо и бесстрастно, отчеканивая каждый слог, спросил полковник.
– Точно так! – в голосе начальника тюрьмы уже не было прежней уверенности.
– Значит, вам неизвестно, что арестанты ваши связаны с волей?
Узкие, прищуренные глазки тюремщика начали увеличиваться, и через мгновение на полковника смотрели круглые, оловянные, застывшие от испуга и изумления глаза.
Начальник ничего не ответил, только толстые, румяные щеки его задрожали мелкой дрожью.
– Я имею сведения, что между тюрьмой и волей существует постоянная связь. Постоянная связь. Понятно? – переспросил жандарм.
– Не должно этого быть, – наконец глухо, как чревовещатель, выжал из себя начальник тюрьмы и разом обмяк и вспотел.
– Согласен с вами вполне, что не должно быть, и тем неприятнее, что такая связь существует.
Полковник говорил все так же монотонно, словно то, о чем он говорил, его самого ни капельки не интересовало.
Начальник тюрьмы, как автомат, поднялся с кресла. Грузный, сырой, он стоял перед маленьким, сухоньким жандармом, дрожал как в лихорадке и лязгал зубами. Почти плача, он бормотал:
– Отказываюсь верить, за всю мою долголетнюю службу такого не случалось. Не вкралась ли ошибка?
– Успокойтесь, – уже мягче сказал полковник. – К сожалению, есть все основания предполагать, что я не ошибаюсь. Надо выяснить немедленно, через кого осуществляется связь! Не подозреваете ли вы кого из персонала?
– Господин полковник, у нас каждый человек сто раз проверен! У нас все старые служаки! Не могу допустить мысли… – Голос начальника тюрьмы дрожал от обиды.
– Вы слишком доверчивы. В нашем деле это величайший грех, – строго прервал его полковник и вновь зашагал по кабинету.
С этого дня начальник тюрьмы не знал ни минуты покоя. Каждый день его вызывали к полковнику. И каждый день приносил все новые и новые доказательства, что тюрьма связана с волей.
В тюрьме шныряли сыщики. Обнаружившему связь обещана была награда.
Надзиратели теперь следили больше друг за другом, чем за арестантами. Старых, матерых надзирателей-тюремщиков обыскивали перед дежурством и при выходе из тюрьмы. Их раздевали донага и ощупывали платье, как у арестантов.
Пошли внезапные проверки и обыски у арестованных.
Полковник самолично приезжал в тюрьму, неслышной походкой бродил по коридорам, выглядывал, расспрашивал. Он даже получил у надзирателей кличку Хорек.
По ночам, когда замирала всякая жизнь в тюрьме и арестанты лежали на кроватях, становилось так тихо, что даже в мягких туфлях тюремщикам не всегда удавалось незаметно подкрасться к глазку.
Надзиратели, устав от дневных тревог, отдыхали в своих постелях, а по стенам ползли тихие, едва слышные стуки.
Это работал «тюремный телеграф».
Стуки ползли от камеры к камере. Арестанты обменивались новостями.
А утром и вечером, в часы, когда разносили кипяток и ужин и дежурный надзиратель бывал занят, невысокий худой арестант с длинной, отросшей в тюрьме бородой открывал форточку и под тихий свист знакомой песенки кормил белого голубя.
Белый турман ел теперь втрое больше, чем прежде. Там, в куполе, в углу за балкой, в гнезде из соломы и прутьев, лежали два голых птенца с длинными, широкими клювами.