26. Стоя
Нам никогда еще так не работалось в космосе. Было какое-то упоение первооткрывателей. Сами не ожидали от себя. Программа Марка реализовывалась, казалось, еще немного, и мы перестанем быть слепыми котятами в пространстве-времени этой части галактики.
Хельге тяжело давалось привыкание к кораблю. То, что для нас в условиях искусственного гравитационного поля было почвой, ей таковой не казалось. Застыв на полусогнутых, она лихорадочно обнюхивала пол, будто пыталась отыскать настоящую, неподдельную землю. Но так и не отыскав, оставалась на неверных своих ножках, исходя мелкой дрожью, отказываясь садиться или же сделать шаг. Интересно, какая пропасть в ее собачьем воображении разверзлась под нашим полом — метров десять, может быть, двадцать? Но со временем она привыкла (куда же деваться). Мы летели в самом надежном звездолете, какой была способна создать Земля в конце двадцать второго века, а она в утлой вибрирующей, склонной к предательству посудине.
Я проснулся среди ночи. Стоя сидела на постели. В темноте, не включив даже подсветки в своем изголовье. Я понял, что она сидит так уже давно.
— Стоя! Ты что?
Фальшь вопроса. Я знаю, что она.
— Герои Эсхила и Софокла могли хотя бы выколоть себе глаза. А я, — она пытается улыбнуться, — не могу позволить себе такой роскоши.
Я обнимаю ее. Фальшь этого объятия. Она чувствует ее, но не отстраняется, не сбрасывает моей руки.
— Я только недавно поняла, — она начинает после долгой паузы, — что для меня значит Сури. И дело не в его философствовании. Это не для меня. Не те мозги. А то, что я у него понимала — я не была согласна… Что касается той лужайки … почему бы не преодолеть ее медикаментозно, через «чистку ментала»? Я несколько раз пробовала. Да-да. Не смотри на меня так. Я тебе не говорила, извини. Я должна была тебе рассказать. Я ужасная эгоистка в этом своем… — она замолчала, подбирая слово, но слово так и не подобралось. — Так вот, всякий раз лужайка ко мне возвращалась. Марк бы сказал, что она мне на самом-то деле нужна, пусть я никогда себе не признаюсь. Эта его ограниченность, может, даже самодовольство. А у меня просто-напросто силы нет на лужайку .
— Мне кажется, Стоя, дело не в том, что ты не можешь стереть лужайку — ты считаешь себя не вправе , пусть даже ты это не сознаёшь, не хочешь сознавать.
— Но это не совесть, так? Тут что-то другое. Мне кажется, я уже, как та «учительница», пытаюсь научиться… Только она, в отличие от меня, знает, к чему пробивается.
Люблю ли я Стою? Глубже, чем когда-либо раньше. Но я обнаружил вдруг, что обманываю ее посредством своей любви. И ее, и себя. А теперь, когда я пишу эти строки, мне начинает казаться — она тогда понимала.
Но в чем обман? Я хотел принудить ее к надежде. Но ведь была же надежда?!
Она любила меня. Это была любовь, а не благодарность за…
Чего мы тогда так и не смогли с ней? Это вкус собственной бездарности до физического отвращения к себе самому, до вязкой сухой слюны. Я то становился с нею тяжеловесно зануден, то начинал имитировать немногословную мудрость, состоящую из одних многоточий. Или вдруг принимался развлекать ее, «поднимать ей дух».
И то, и другое, и третье было как-то уж очень мелко.
Всё, что угодно, лишь бы только она остановилась в этом своем. Но верил ли я, что возможно вообще искупление, высвобождение и прочее? Я не знаю.
Мое прощение ей было не нужно. А я и не прощал. (Кто я такой, чтоб прощать!) Но моя солидарность с ней в том, что было тогда на лужке , моя нечистая совесть — это все у меня от ума, а не от совести, собственно. Мерзко было это сознавать, но это так.
То в ее душе, куда она меня не пускала, пусть и считала, что я понимаю ее порой лучше, чем она сама. Не потому, что не хотела — не могла. А если бы пустила все-таки — изменилось бы что?
Секс ничего уже не добавлял нам. Он теперь не имел отношения ни к любви, ни к наслаждению. Мы с ней просто партнеры по опустошенности. А ведь совсем недавно ее мускулистое, тренированное тело сводило меня с ума.