Один лишь запах
рыбы
будит во мне
голод.
Они лежат
на лотке
и потеют солью.
Потом вступила другая:
Отец мой старый
задремал
на ящике из-под пепси
позади
старого отеля.
Проснулся он
перед рядами
фургонов из прачечной.
Поздней ночью
он рыл могилы
рваным лоскутам
своей жизни...
Друзья-коммунисты пригласили нас на обед. Мэрилин познакомилась с ними еще в Коннектикуте. Оказалось, что некоторых из них знает и мисс Мюррей. Мистер Филд был директором Института международных отношений Азиатско-Тихоокеанского региона, а его жена Ниве — красавица, без конца гладившая мою шерстку, — когда-то позировала для Риверы. Все они разговаривали о Кубе, а официанты без конца носили им закуски и шампанское. Мэрилин поставила бокал рядом со мной и разрешила попить.
— Щекотно! — сказал я. — Фидельно!
Самым интересным человеком, попавшимся мне во время нашего похода по магазинам, был некий Уильям Спрэтлинг. После визита в Таско мы очутились на его ранчо, окруженном сочными зарослями банановых деревьев. В краткой биографии своего отца Жан Ренуар рассказывает, как старик во время прогулок по полям исполнял диковинный танец, стараясь не наступать на одуванчики. Вот и Спрэтлинга, профессора архитектуры в Тулейнском университете, отличала похожая болезненная осторожность. Он знал все, что можно знать о правах человека и свойствах серебра. Лично я полюбил его за сосиски. Он понравился мне с первого взгляда, стоило ему подойти к нам с тросточкой и поцеловать Мэрилин. В его голубых глазах сверкали годы обаяния.
За завтраком он говорил о своем старом друге Уильяме Фолкнере. Мистер Фолкнер — человек с собственным видением, говорил он, человек, знающий в себе каждую веселую и унылую сторону, истинный писатель, умеющий выдумать такой мир, что после прочтения его книг никто уже не может жить прежней жизнью. Давным-давно, в молодости, мистер Спрэтлинг помог Фолкнеру написать книгу о Шервуде Андерсоне, но говорить он предпочитал о разгульных денечках в Голливуде.
— А вы знали, Мэрилин, что Луис Б. Майер взял его на работу в Метро? Но тот отказался, заявил, что согласен работать только из дома. Л.Б. пошел на это, а через несколько недель узнал, что Фолкнера и след простыл: он работал дома, в Миссисипи!
— Забавно, — сказала Мэрилин.
Когда кто-нибудь рассказывает анекдот или шутку, американцы склонны отвечать «Забавно», в то время как европейцы склонны смеяться. Мэрилин всегда придерживалась последнего варианта, однако в ту пору, перед съемками «Что-то должно случиться», она начала понемногу отказываться от старых привычек. Впервые я заметил это в Мексике: должно быть, именно с шутки про Фолкнера это и началось — она стала отчужденней и задумчивей, все голоса звучали для нее как голоса из прошлого. Ничто больше не казалось ей новым. Даже днем, в часы бодрствования, она была похожа на лунатика.
Мистер Спрэтлинг устроил первую выставку мексиканского искусства в Метрополитен-музее, и Мэрилин льстило, что такой человек советует ей, где лучше покупать серебро. Большой шутник и умница, он помог ей выбраться из себя. Потратив кучу денег в Таско и Хардин-Борде, вся компания вернулась в город, и Мэрилин повезли в детский приют. Мистер Спрэтлинг и миссис Мюррей тем временем отправились со мной в Койокан, и чем ближе мы подъезжали, тем сильней меня охватывала тревога: стены здешних зданий и само солнце в тот день буквально кровоточили историей. Когда впереди показался дом с башенками, у меня возникло чувство, словно во мне оживает какая-то старая вера, что-то важное и сокровенное складывается наконец в общую картину. Миссис Мюррей взяла меня на руки и остановилась перед домом: по ее щеке скатилась слеза. Мистер Спрэтлинг заговорил, и в его речи я уловил имя Меркадер. Вместе со вспышкой, озарившей мою память, я ощутил отчетливый вкус парижских булочек. Мы стояли перед домом, где убили Льва Троцкого. Миссис Мюррей опустила меня на землю, и я, принюхиваясь, подошел к воротам: от дороги еще пахло — едва уловимо, но все-таки явственно, в этом не могло быть сомнений, — роскошными шубами, сибирскими мехами, сшитыми на Манхэттене.
Я взглянул на окна, на дорожную пыль. У каждого предмета есть своя история, а у каждого существа — история жизни, и Троцкий… что ж, передо мной был его дом и сад, за которым он ухаживал. В самом доме наверняка сохранились его письменный стол, фотографии, чернильница и диктофон. Но пока я стоял там, в голове моей вертелась одна мысль: о мощном примере, который он подал людям. Разве не был он богом мелких подробностей и великих идей, культиватором лучших человеческих инстинктов? Вот, друзья мои, в чем заключается величайшая работа воображения: не в действии, а в мысли о действии. (Троцкий и Шекспир — ах, они могли бы стать закадычными друзьями![45]) Я успел окинуть взглядом садовый участок, где Троцкий выращивал свой любимый салат. Он продемонстрировал нам, что все живые существа — слуги, и каждое создание — хозяин слуги в самом себе. Я тоже уронил слезу в койоканскую пыль, а миссис Мюррей высморкалась и пошла обратно к автомобилю, приговаривая, что «прошлое — это всегда прошлое, и ничего тут не поделаешь». Я отправился следом, обуреваемый чувствами — горячими, как само солнце.
— Это все люди, слышите, миссис Мюррей? — крикнул я. — Настоящие звери — люди, а не животные. Это заметила задолго до нашего рождения говорящая свинья Плутарха.
— Помолчи уже, Маф!
По дороге к Мэрилин я представлял себе, как здорово, наверное, оказаться керамической собачкой — из тех, которых так любит и с удовольствием показывает на выставках мистер Спрэтлинг. Эти керамические собаки были важной частью культуры Колимы: их пустые глаза встречают неизбежное, уши навострены в ожидании вестей об отсрочке казни. Жара на улице усиливалась; автомобиль притормозил, а я подумал о мистере Фрейде — интересно, были ли такие собачки в его знаменитой коллекции погребальной утвари? Зной висел над пыльной дорогой, но я все равно различил впереди Мэрилин. Она сидела на ступеньках старой cantina, закусочной, и играла с босоногой мексиканской девочкой: обе смеялись и хлопали в ладоши. Начался дождь — отрада и облегчение посреди невыносимой сухоты. Они встали и затанцевали на крыльце: под дождем Мэрилин выглядела юной, как никогда.
Глава четырнадцатая
Из всех голливудских режиссеров больше всего мне нравился Джордж Кьюкор. Я обожал его не только за умение со вкусом рассказывать истории, но и за несомненный талант декоратора. Женщины были для Кьюкора не столько чистыми полотнами, сколько куколками, только и ждущими, когда их оденут в платьица и завьют им волосы, накрасят губы и испытают на прочность их дух. Он был совершенно бессердечен, разумеется, и гомосексуалист до мозга костей, но это не мешало Джорджу тонко чувствовать женскую душу; он не только без конца читал их мысли, но и знал, как они хотят, чтобы о них думали. Кьюкор с непревзойденным в истории кинематографа умением пестовал талантливых актрис, будучи человеком со вкусом, безупречным почти до отвращения; он всегда знал, как лучше обставить комнату, и при этом ни на минуту не забывал — хотя и мечтал забыть, — что он родом из обыкновенной венгерской семьи, в которой просто любили театр.