– Сегодня, как видите, это «Дети воды».
Он мельком показал Шоу книжку, помятую и с рваной обложкой, и задумчиво, но без разочарования добавил:
– Мне она нравится меньше, чем я надеялся, – впрочем, как и любое детское чтение.
Убедившись, что у Шоу нет ответа и на это, он продолжил:
– В этом месте творится поразительный вандализм. Они поднимаются по ночам от реки, чтобы чинить разрушения. – Потом, словно говорил в общем о мире: – Под угрозой все, что не прибито. Многие дешевые викторианские надгробия всего лишь стоят на плоском камне. – Затем, с извиняющимся видом пожав плечами перед собаками, он сунул остатки сэндвича в рот. – Я всегда вытираю руки предоставленной салфеткой, – сказал он Шоу, протягивая ему и салфетку, и упаковку от сэндвича.
Шоу взял их и пошел к мусорке, задержавшись по пути, чтобы взглянуть на опрокинутые кресты и ангелов. Они стояли так, словно их толкало что-то яростное, но без особой опоры; такая сила, для которой навсегда останутся непреодолимыми основательные предметы, твердо установленные в землю. Он встал под падубом у забора психиатрической лечебницы. Из черной грязи у мысков «конверсов» выжалась вода. Вокруг валялся недоеденный мусор. Среди палой листвы и лент флориста валялась на боку красная лейка. Когда Шоу огляделся вновь, на кладбище он был один, хотя лай собак все еще откуда-то слышался. В одном из верхних окон коттеджа медиума быстро отразился свет с севера и востока, словно его только что закрыли.
Дойдя через полчаса до Хаммерсмитского моста, поражаясь количеству пространства, замкнутого между берегами реки, Шоу гадал, не передумает ли сейчас и не отправится ли пешком к Кью – но все же перешел мост и двинулся в Тернем-Грин, где нашел Оба, который вернулся домой пораньше и репетировал на пианино «Таинственные баррикады» Куперена в длинной и тепло освещенной комнате первого этажа, пока Эмма сидела и перебирала гирлянды, глядя на все уголком глаза и посмеиваясь.
Рождественский день он провел с матерью в доме престарелых. Она выглядела старше, сидя у окна в своей лучшей юбке и положив руки на колени. Ему хотелось показать свой новенький «Айфон», купленный по рекомендации Эммы.
– Эмма знает толк в телефонах, – объяснил он: и в самом деле, она была из тех, кто знает толк во всем толковом. – Вот ее фотография с Обом на заднем фоне. – Эту он снял случайно, когда пытался сделать на телефоне что-то другое. Об выглядел неловко, как выглядит любой, кого застанут, пока он тянется за ножницами; Эм, как всегда, была совершенно фотогенична, в идеальной позе, уже на полпути к тому, чтобы стать образом себя, но все же всегда сберегая что-то про запас – то, чего никогда не увидит ни камера, ни зритель. Об и Эмма ценили Рождество, хотя в сам праздник дома их не будет – потому что они всегда проводили его у родителей Эм в Шропшире? – на берегах реки Северн? Но ведь они и не думали, что он останется дома?
– Там за ними пианино, – рассказывал матери Шоу. – Мы его украшали падубом.
– Уж пианино-то я узнаю, – сказала мать.
Она уставилась на телефон, коснулась экрана, словно привлекала внимание к чему-то настолько очевидному, что не увидеть это может только Шоу, и потом добавила:
– Я рада, что ты наконец пришел в себя.
– Да это просто хорошие люди.
– Вечно ты откладывал самое умное напоследок.
Шоу забрал у нее телефон.
– Да я просто с ними живу, – сказал он. – Об и Эм – просто люди, с которыми я живу.
Он положил руки на ее ладони. Теплые. Кожа казалась бумажной и тонкой. Он легонько их сжал и попытался поймать ее взгляд.
– У меня и правда такое ощущение, что я скоро вернусь в колею, – сказал он. Он всегда надеялся, что такое обещание его обережет. На миг все в жизни показалось не таким уж эфемерным и отрывочным, и он почувствовал, что оставил кризис позади, чем бы этот кризис ни был, и наконец может что-то дать миру. Потом мать отняла свои руки. По ней словно прошла дрожь, будто волна вероятности. Она одарила его своей самой сияющей улыбкой.
– Давай смотреть фотографии! – сказала она.
Но какой толк от прошлого, думал Шоу, в его расплывчатых обещаниях и ветреных галечных пляжах, в его озадаченных собаках неопределенной породы или таланта, которым внезапно отвели пятнадцать минут свободы на мрачном пятачке травы посреди шестидесятилетнего жилкомплекса? Какой смысл в том, чтобы заново изучать отцов – простых, дружелюбных, тупых? Их одержимости и оправдания, футбольные шарфы и отпускные планы, их настойчивость на том, чтобы они стояли перед тобой, а ты говорил или действовал – делал домашнюю работу, учился ездить на велосипеде, собирал модель, – реагировал, роднился и поддерживал их? А превыше всего Шоу не хотелось видеть ее – единственную мать – в расцвете сил, в наряде далекого десятилетия, с рукой на том или ином папаше, дальнем кузене или еще более дальних братьях и сестрах, пока она морщится от фотоаппарата к фотоаппарату, щурится из-за света одного морского побережья за другим. Если сравнить все это с мировоззрением Оба и Эммы – жизнью как забавной, но аккуратной практикой, – то это же, думал он, просто трындец какой-то.
Из-за этой мысли ему вспомнился пассаж из «Путешествий наших генов», где в не самых понятных выражениях и по не самым четким причинам описывалось «единственное повторяющееся взаимодействие, врожденное в людях задолго до того, как они стали собственно людьми. Возможно, оно даже передалось от предыдущей формы жизни: повторяющаяся последовательность ДНК, диморфизм единственного гена в единственной хромосоме, в котором закодировано некое утраченное и только сейчас возрождающееся состояние сознания».
Тим Суонн: вполне себе отец, если судить по одному его постоянному желанию объяснять все вне его головы в категориях того, что творится внутри нее.
Шоу снова был в коридоре. Тут пахло мастикой для пола и рождественским ужином дома престарелых. Он пинал стул. Когда это не помогло, он зашел в ближайший туалет и, убедившись, что запер дверь, сунул три пальца правой руки себе в горло в надежде поторопить на свет все то, что там свернулось, чтобы оно перестало быть такой простой помехой. Ничего не вышло; а когда он вернулся, мать не просто разорвала множество фотографий и разворотила сами альбомы, но и вдобавок разбила экран новенького телефона – возможно, несколько раз на него наступив, – прежде чем снова сесть, сложить руки, уставиться на репродукцию Бёклина на стене и удалиться на замерзшие берега поведения, которое он так хорошо знал.
– Он же стоит четыреста фунтов, – сказал Шоу.
Она изумленно на него воззрилась.
– И не знаю, что с тобой делать, Лео, – сказала она. – Правда не знаю.
– Я не Лео, – сказал Шоу. – Никого на свете, блин, не зовут Лео.
У нее были свои стремления, почему бы не быть стремлениям у него? Он наконец задумался обо всем том, чего хочет, и спросил себя, получит ли это когда-нибудь. Подобрал «Айфон», нежно коснулся покрытого звездами и податливого экрана; потом вышел. Все поддавалось слишком легко.