трамвая, не встречая сопротивления. Сначала на него никто не отозвался — а ведь он призывал к четырем годам войны, к окопам и карточной системе. Так раненые в первые минуты не ощущают боли, даже не замечают раны. Толстяк успел даже ответить:
— Ваша шутка стоит сто марок — если за нее штрафовать.
Но тут ему грузно наступили на ногу. Все кинулись к окнам. Высунувшись до пояса, махая шляпами, люди кричали: "Мальчик! Мальчик!" У толстяка от напряжения вылез кусок рубашки между брюками и жилетом. Трамвай уже тронулся, увозя кричащих и махающих пассажиров. Можно было подумать, что они, уезжая надолго, делают газетчику прощальные знаки, обещают вернуться, писать.
Они получили газеты на следующей остановке. Чтение: газеты разворачиваются, складываются, ими взмахивают, чтобы развернуть весь лист. Газеты вздрагивают и бьются в руках читателей.
Чтение произвело разительные перемены. Только что в скучающем воображении людей протекали обычные обрывки воспоминаний, свойственные скучающим людям: шли молочницы, мальчики зубрили уроки. Вспоминались часы, отданные в починку, монета, упавшая за диван, зуб, который надо запломбировать. Все это мгновенно исчезло. Появились новые сложные картины:
На востоке у границы два эскадрона казаков бесшумно подползают к германскому часовому. Казаки бородаты. Часовой насвистывает и нюхает маргаритку.
Выстрел.
Те же казаки на желтой песчаной насыпи делают что-то с рельсами (пилят? бьют молотками?), потом несут бомбу. Бомба круглая, и из нее идет дым…
Кондуктор, перегибаясь через чье-то плечо, прочитал:
"Согласно донесению Генерального штаба (сегодня в 4 часа утра) произошла попытка взрыва полотна железной дороги и продвижения двух эскадронов казаков к Иоганесбургу. Ввиду этого наступило фактическое военное положение".
— Так, значит, война?
— Разумеется. Попытка взрыва! Это самая настоящая война. Они всегда прежде всего принимаются за железные дороги.
— Но, может быть…
— Что — может быть? А два эскадрона казаков?
— Где это — Иоганесбург?
Высокий, с седыми висящими усами человек встал и предложил:
— Господа! Я предлагаю хором спеть наш великий национальный гимн. Великий момент, господа!
И, убедительно моргая, он запел: "Стража на Рейне сильна и верна…"
— Пение в трамваях не дозволяется! — закричал кондуктор. — Сударь, прекратите пение!
Человек продолжал петь.
— Я остановлю вагон! Немедленно перестаньте!
— Не мешайте мне петь! Господа, почему вы не поете?
Но в толстяке бродил еще дух противоречия. Это было вызвано предыдущей ссорой, но сейчас он уже забыл о ней. Осталось только желание спорить, опровергать, жестикулировать.
— Ерунда, — заявил он. — Это сплошная ерунда!
— Что именно?
— Все — и казаки, и взрыв полотна.
— Почему?
— Газетная утка. "Берлинер Локаль Анцейгер" позавчера опубликовала императорский приказ о мобилизации армии и флота. А через три часа та же "Локаль Анцейгер" выпустила опровержение, объясняя все это чьим-то грубым озорством. Подождите еще три часа.
— А сообщение Генерального штаба?
— Вздор, все вздор. Никакой войны не будет!
(Он был убит через три месяца на Западном фронте при форсировании реки Соммы взрывом фугасного снаряда.)
Из окна пятого этажа улица казалась побелевшей от газетных листов в руках прохожих. Новость распространялась в толпе, как масляное пятно. Переулок, еще ничего не знавший, наивный ротозей, вдруг вступал в войну, постигал ее существование.
Она захватывала кофейни, просачивалась в квартиры, в заводские цехи. И если пристальнее вглядеться, то можно было заметить перемены.
Уже один тот факт, что в огромной, наполняющей улицу толпе каждый был занят одной и той же мыслью, изменял вид города. В обычное время люди думали о различных делах, и это расчленяло толпу, азбивало ее на отдельные элементы. Толпы, в сущности, не было. Теперь все одинаково и одновременно, всеми силами души думали только о войне, об Иоганесбурге и о казаках. Даже выражения лиц сделались одинаковыми.
Ноги людей, в беспорядке шаркавшие по тротуарам, вдруг приобрели ритм. Шаги становились размеренными, как бы подчиняясь маршу. Улица начинала маршировать. Груди выпячивались и округлялись. Человек, резавший в ресторане шницель, вдруг ощутил, что он держит в руке заостренную сталь, лезвие, клинок!
Надо было бы думать о морковном кофе и котлетах из репы, о хвостах за углем и ботинках на веревочных подошвах, о "сдавайте медную посуду — мы наделаем из нее патронов для наших героев!" и о тине, налипшей на сапоги пехоты. Но первоначальные представления о войне были иными. Это были "надменность французов", "скифская лавина славян", "И я, старый Бебель, если понадобится, возьму ружье", это были четыре бронзовых льва на памятнике Вильгельма I, рычавшие напротив дворца на север, юг, восток и запад, это были статуи на мосту через Шпрее, где голые воины разили врага, устремляясь вперед, метали копье и испускали дух на руках Славы, венчавшей их лаврами, это был "извечный спор между галлами и германцами, романским стилем и готикой, Фоблазом и Вертером", это было, наконец, "мы набьем им морду, будьте уверены".
Толпа носила плоские твердые соломенные шляпы, и, если глядеть сверху, улица была покрыта светлыми, как блестки жира на бульоне, медленно движущимися дисками. Одинаковость и единообразие этих скоплений шляп были поразительны. Никому не пришло в голову сделать свою шляпу квадратной, или украсить ее пером, или вообще сделать с ней что-нибудь. Правильностью очертаний, единообразием и сплоченностью шляпы походили на колонию бактерий.
Но, между прочим, единая мысль о войне начала дробиться. В частности, она приобрела следующее направление.
Государство величественно и гордо. Воображению оно рисуется в виде женщины в ниспадающих одеждах, в виде орла на монетах и фронтонах казенных зданий, в виде многоколонного храма. Теперь, фактом войны, государство выведено из своего аллегорического состояния. Оно обращается ко всем гражданам вплоть до сапожников, кучеров и чернорабочих, призывая их принять прямое и личное участие в важнейшем государственном деле — в войне…
V
…Император вошел в спальню тихо, стараясь не шуметь. Императрица уже легла. Но она ждала его. Резким движением она приподнялась на постели.
В ночной рубашке и в чепце она казалась старше своих сорока двух лет. Красная кожа лица переходила в желтую на шее, собиралась в складки и морщины. Веснушки и темные пятна около глаз и губ, днем скрытые слоем пудры, теперь были видны.
Николай подошел и поцеловал ее в лоб, придерживая аксельбанты.
— Ты спала? — спросил он машинально, думая о том, как ей сообщить новости.
— Нет. Почему ты так долго?
— Я?.. Ну — разные дела.
"Сказать ей завтра? Да-да. Не заснет. Завтра скажу", — думал он, искоса поглядывая на ее острые ключицы.
Но она не спускала с него широко открытых тревожных глаз. Это его смущало. В нерешительности он потрогал бороду и повел шеей.
— Да, разные дела. Много дел.
Он замолчал и