головы завёрнутом в импортную одежду, могли появиться морщины и чешуйки?
В тот раз Лао Хэй сказала:
— Тётушка? Must die! — а затем, выпятив подбородок добавила: — Для неё такая жизнь — сплошное мучение, прекратить её было бы чистой гуманностью.
— В смысле?
— Если представить всё как самоубийство, то и вопросов никаких не возникнет.
Моё сердце чуть не превратилось в зияющую пустоту, а каждая клетка тела готова была с грохотом взорваться.
— Да что ты такое говоришь!
— Ты всё ясно понял. Чего дурачком прикидываешься? — Она холодно улыбнулась. — Ты ведь и сам знаешь, что для неё каждый прожитый день мучителен, но всё равно хочешь, чтобы она страдала. Почему? Потому что для тебя важна хорошая репутация, тебе нужно, чтобы люди считали тебя порядочным, любящим, почтительным и преданным потомком, с высоким уровнем политической сознательности. Так ведь? Но своё доброе имя ты возводишь на фундаменте её мучений. Тебе не кажется, что ты слишком эгоистичен? Не устал ещё так старательно строить из себя кого-то?
Я не знал, что ей ответить.
— Ты хочешь сказать, что я — лицемер? Ну ладно, лицемер так лицемер…
— Но лицемер всё же лучше убийцы, не так ли?
Она сказала это за меня.
— Да, именно это я и имею в виду.
— Это не убийство, это эвтаназия. — Она пожала плечами. — Хочешь — слушай, хочешь — нет. Только это дело меня не касается. И не рассчитывай, что я чем-то стану тебе помогать. Прости, я никак не могу тебе помочь. Мы с тобой с пелёнок дружили, я тебе только добра желаю.
Она ухмыльнулась, повела худыми плечами и стремительно зацокала каблуками к выходу; больше в палате она не появлялась. По правде говоря, в эти несколько дней она трудилась в поте лица: кормила тётушку, обтирала её тело, подкладывала утку и даже помогала незнакомцам с соседних коек. Однако правдой было и то, что с тех пор она не приходила. При этом каждый раз, вспоминая о тётушке, начинала заливаться слезами. Лао Хэй была искренней и в своих чувствах, и в своей бесчувственности. Но неужели и об убийстве — настоящем убийстве человека стоит рассуждать, выпятив подбородок? Не говоря уже о том, что тётушка была её нянькой и гувернанткой. Ведь когда-то все её часы, свитера, поездки в разные города в составе молодёжных организаций — всё это оплачивала тётушка. Однако в какой-то момент Лао Хэй решила, что быть благодарной за добро смешно и как-то по-мещански, да ещё и стала доказывать свою правоту неопровержимой и трудной для понимания философией, заключая со снисходительным видом: «Тебе не понять», — в точности так же, как во время разговоров о пении или сексе. А ведь сейчас это был вовсе не теоретический вопрос, совсем нет. И то, что она пыталась сделать его теоретическим, было не совсем искренним. Незачем ей было напускать на себя героизм.
Раньше она не была такой. Помню, как, возвращаясь в сельское поселение для городской молодёжи, она, чтобы, по её словам, «закалить революционную волю», добровольно отказалась от транспорта и решила в одиночку отправиться в десятидневный пеший поход. Услышав об этом, мы чуть не умерли от страха. Получив телеграмму, мы три раза пускались в путь, чтобы встретить её. На третий раз, отойдя более чем на пятьдесят ли от деревни и уже шатаясь от усталости, мы наконец увидели в самом конце заснеженной горной дороги маячившую чёрную точку — одетая в порванный ватник, она еле волочила ноги. Тогда она бросилась ко мне в объятия и зарыдала во весь голос.
Спустя годы она даже вспоминать не хотела про эти дела давно забытых дней, впрочем, как и о своих родителях — заслуженных работниках. «Да скучно это, не приставай ко мне, ладно?» Теперь её интересовали только разговоры о деньгах, о мужчинах и женщинах. Она могла ворваться в гостиную, наплевав на других, не заботясь, кто там сидит, и смело начать обсуждать любые темы. Оценивая женские глаза, носы, шеи, руки, ступни, груди, талии и задницы, не упускала ни одной мелочи и зачастую приходила к весьма специфическим выводам, исходя при этом из мужской точки зрения. Иногда даже посмеивалась над собой, качая головой: «Вот потеха, посмотрите на мой глаз-алмаз, из меня вышел бы хороший мужчина». А следом сразу же принималась за мужскую половину, достигая и здесь высот, недоступных мужчинам, самодовольно высмеивая уже покрасневших до корней волос слушателей: «Ну, ладно, ладно, у вас, мужчин, психика очень хрупкая. Для вас это, наверное, слишком? Хорошо, сменим тему».
Хорошо ещё тётушка была глухой и не знала, что подчас вылетает изо рта Лао Хэй, иначе и без злосчастного купания в ванне сосуды в её голове уже сто раз полопались бы.
Лао Хэй были безразличны предпочтения тётушки. Точно так же ей было плевать на мнение руководителей: скажет «не приду на работу» — и не приходила, не хотела на собрание — и не шла, даже не удосуживаясь взять отгул. Она не обращала никакого внимания на предупреждения в парке и вместе со своими учениками из средней школы воровала цветы, мандарины, напитки в магазинчиках, при этом её веселье было очень искренним и непосредственным, а любое развлечение без риска казалось ей пресным и безынтересным. Изо рта её постоянно вылетали грубые слова, но детей это только веселило, они боготворили её, были ею одержимы, никто не обращался к ней «учительница Лао», а только «Лао Хэй» или «сестрица Хэй», считая её мафиозной атаманшей. Она переругалась почти со всеми коллегами по школе, но при этом у неё было полно друзей, круг её общения включал писателей, художников, режиссёров, звёздных исполнителей, родственников высокопоставленных чиновников, иностранцев — и белых, и темнокожих. Презрение к мнению тётушки и всех вышеперечисленных людей было её основным капиталом, она частенько заявляла, что общество грязно, и утверждала, что каждый день, возвратясь домой, сразу же принимает ванну; очевидно поэтому её мокрая голова с волосами, заколотыми множеством шпилек, так походила на шипастую булаву.
Она и впрямь больше не появилась в палате. Как-то я отправился к ней в школу, чтобы спросить, не знает ли она, кто такая Чжэнь Сюй — тётушка в последнее время частенько твердила это имя.
На её двери было прикреплено много записок, среди подписавшихся были некие Чжаны, Ма и другие. Стороживший дверь бородач с большим кожаным чемоданом уставился на меня с таким видом, будто у меня вовсе не было права приходить сюда, топтаться и хмуриться. Мне оставалось лишь тактично удалиться.
Когда я наконец её