Пусть растолкует. Главное — запомни установки на последний рубеж. Если от прицела еще отнять два — будет на сотню метров ближе. Каждое деление прицела равно полста метрам на местности. В случае чего — на себя.
— Угу! — мрачно согласился Щеголев. — Если они выбьют нас отсюда в степь, перестреляют, как котят. А так… Так, может, кто останется.
— Правильно, — кивнул Ардатов. — Другого выхода нет. Сначала положат пулеметами, а потом, лежачих, добьют минами.
Ардатов повернулся лицом к передней стенке, так что почти касался ее носом, и сразу же запах земли, дьявольски приятный, несильный запах перебил вонь горелого пороха, взорвавшегося тола, подгорелой, там, где рвались мины, бомбы, снаряды, полыни.
Немцы перестали по ним стрелять, наверное, ожидая, считал Ардатов, что сообщит им «костыль», «Шторх», вспомнил он название этого самолета. Было тихо, и Ардатов спал хорошо, сладко, — наверное, это было от спирта, а может, и от запаха земли. Расслабившись в душе, — ему казалось даже, что он чувствует, что она внутри него как-то отмякла, разнапряглась, как пружина отзвеневшею будильника, — Ардатов уснул и за каких-то десять минут насмотрелся снов, причем, никакого отношения не имеющих к войне. Ему зачем-то виделись зенковские дома в Алма-Ате — продовольственный магазин на улице Горького и бывшее офицерское собрание рядом с парком, чуть выше его дом архиерея, и зенковский же собор. После него он зачем-то долго блуждал по берегу Казачки за зоопарком, где почему-то были волейбольные площадки, очень похожие на площадки школы, и сама школа, в которой его отец преподавал географию, и в которой он учился. Он увидел даже класс, свою парту, как он сидит за ней, и удивился во сне, что возле доски, спиной к многочисленным схемам и рисункам по истории, стоит Старобельский, который им говорит:
— Есть люди, и их много, особенно среди старой нашей и заграничной нынешней интеллигенции, которые давно отчаялись в человечестве…
«Ай да дед! Ай да дед! — подумал во сне Ардатов. — Ишь, о чем он!..»
— Весьма похвально, — продолжал Старобельский, — что людям свойственно стремление понять себя. Осмыслить тот мир, в котором они существуют, его законы, понять смысл и предназначение в нем человека. Но прискорбно то, что много отличных умов приходят к неверному выводу. Они говорят, что обезьяна, которая спит в каждом из нас, в конечном итоге, побеждает. История дает много примеров, как бы подтверждающих все это, и то, что творится сейчас на земле, тоже как бы подтверждает, что человек творит зло, как пчела творит мед! Что на земле нет страшнее врага у человека, чем он сам, что он — этот враг, непобедим. Что предназначение человека — извечная борьба с самим собой, в которой, чем дальше мы уходим от животного, тем чаще будет побеждать зло…
Ардатов проснулся, помигал, разглядывая глину, которая была прямо перед его глазами, по глине ползали какие-то странные букашки, и он глупо спросил себя: «А что они едят?» И повторил: «Человек творит зло, как пчела творит мед».
Он даже вздрогнул, когда очень четко услышал, очень четко, негромкий голос Старобельского, который продолжал:
— Сейчас, когда немцы, когда их фашизм творит ежечасно, ежесекундно, в миллионах точках земли зло, казалось бы, подтверждается заключение тех, кто считает, что человек болен, обычный — любой человек — болен врожденной склонностью к злу и зверству.
Ардатов представил, как Старобельский и Надя сидят за поворотом траншеи, как Старобельский грустно все это говорит, как грустно же она его слушает, и как его слова, отталкиваясь многократно от стенки к стенке, затихая, падают к нему.
— …Что человек расплачивается за первородный грех и будет вечно в долгу у него, что человек, оторвавшись от природы, выпал из ее разумной необходимости, стал худшей ее частью, средоточием порока, жестокосердия, бессмысленности и поэтому, кроме того, что его бытие бессмысленно, оно еще и сгусток тьмы…
После консервов хотелось пить, от короткого, полупьяного сна голова была тяжелой, в ней уже заскакали мысли о том, что вот-вот снова полезут немцы, что осталось мало людей, что сумеет ли их прикрыть рюминский дивизион, что надо бы, не откладывая, пройти по всей позиции, посмотреть, что и как, поддержать, подбодрить людей, что солнце, как проклятое, будто его кто держит на нитке, все стоит на месте, не опускается, но Ардатов, снова сказал себе: «А пошло оно все к дьяволу!» — закрыл глаза, прислушиваясь:
— Зло живет в человеке, как какие-то гормоны. Человеческий организм вырабатывает зло, как, предположим, пот. А коль скоро природа человека неизменна, неизменно и вечно и зло в ней… — говорил Старобельский. — Но это не так, но это, Надежда, не так! — начал говорить он быстрее и напряженней, как бы опасаясь, что ему не дадут досказать. — Зла, несомненно, в человеке много, в каждом из нас оно есть — эгоизм, жадность, жестокосердие, но ведь сколько в человеке добра! Как велик он! Сколько светлых, прекрасных дел он свершил и свершит! Ведь, если есть фашизм, фашисты, то ведь есть и мы — не так ли? Есть эти люди, с которыми мы… мы, быть может, вместе… сегодня…
Он пропустил это страшное слово, но Ардатов догадался: «Умрем…»
— Ты слышишь, как он чешет? Слышишь, Чеснок? «Сколько светлых и прекрасных дет он свершил и свершит!» Как по писаному. Как в клубе на лекции, — забубнил у Ардатова почти над ухом Белоконь, и Ардатов пропустил все то, что шло за словом «умрем».
— Не чешет, а говорит, — возразил Белоконю Чесноков. — У тебя такая красивая фамилия, а говоришь ты некрасиво: «Чешет!», «Шухры-мухры».
Белоконь хлопнул Чеснокова по плечу. Ардатов вздрогнул.
— Ах, ты мой красавчик! — На Белоконя спирт, видимо, подействовал просто подбодряюще. Белоконю тоже хотелось потрепаться. — Не ходи ко мне матаня. Не заглядывай в окно. По утрам моя маманя варит свеже толокно, — пропел он.
Ардатов сел.
— Кончай!
— Есть кончать! — согласился Белоконь, и Ардатов услышал еще отрывок из того, что говорил Старобельский Наде:
— Но что главное во всех добрых и светлых делах человека? Что основа в них? — Старобельский сделал паузу, как бы давая время Наде подумать. — Стремление служить не себе, а другому, другим. Человек, Надя, велик только тогда, когда он не живет ради себя. Именно тогда и умирает в нем обезьяна, и начинается человек. Когда он готов за друга живот положити…
Конечно, больше нескольких секунд Белоконь молчать не мог. Спирт требовал разговоров.
— Мне он, этот дед, кажется, товарищ капитан, как король треф. Такая же бородища, и смотрит так же: как-то сразу и строго и добро. Только тощий, несчастный какой-то. Но