При всей своей безудержной веселости и счастливой натуре, позволявшей ему наслаждаться счастьем каждой минуты, Ланской отнюдь не был дураком. Ему было ведомо нормальное человеческое сомнение: да разве такое счастье может длиться вечно?
Что и говорить, постель императрицы по-прежнему грезилась многим честолюбцам. На вечерах мелькали красавцы с искательными взорами – этих молодых людей мечтало приблизить к Екатерине то одно, то другое влиятельное лицо. Конечно, Потемкин по-прежнему поддерживал Ланского, который умудрился сохранить дружбу с всевластным светлейшим, однако мало ли что?
Надеяться здесь можно было на одно – что любовь Екатерины к ее Сашеньке не иссякнет. О, пока опасаться было нечего: каждый день их был напоен любовью, а в письмах императрицы к самым разным людям то и дело проскальзывало: «Саша сказал», «Саша насмешил», «Саша восхитился», «Саша велит тебе кланяться». Но Ланской не уставал тревожиться: а вдруг она его разлюбит? Тогда жизнь для него будет кончена.
Кому-кому, а ему прекрасно известно, какое место в жизни Екатерины занимает физическая любовь. Значит, надо оставаться в постели таким, чтобы обожаемая женщина передышки не знала. И Ланской решил сделаться истинным Геркулесом в области любовной. За помощью он обратился к лейб-гвардии медику Григорию Федоровичу Соболевскому.
Париж, наши дниСначала у них ничего не получалось, никак не хотело дело идти на лад. Казалось, тот безумный порыв, который бросил их друг к другу, уже сам по себе залог успеха. Но нет, они были так же далеки от ожидаемого финала, как на старте, еще там, в автомобиле, когда Эмма начала рыдать, а Илларионов вдруг набросился на нее и принялся целовать. Она оттолкнула его, он угрюмо взялся за руль, но потом то и дело останавливал машину и яростно набрасывался на Эмму, и тискал, и мял, и пытался расстегнуть ее джинсы, а она не переставала плакать и отталкивать его.
– Что? – выкрикнул он в очередной раз с такой мукой в голосе, что Эмма наконец-то разлепила склеенные слезами ресницы и посмотрела на него. – Что ты от меня хочешь? Не могу я больше ждать! Не могу!
Как будто они всю жизнь мечтали оказаться вдвоем, наедине, нескончаемые годы ждали этого и вот дождались, а она по какой-то вздорной глупости отказывает ему!
– Я не могу в машине, – прохрипела Эмма, – понимаешь?
Илларионов какое-то мгновение таращился на нее изумленно, а потом погнал по улицам с сумасшедшей скоростью, и на светофорах горел только зеленый свет, и пробок не было и в помине, хотя наступил час пик. А она рыдала, рыдала, теперь она рыдала потому, что она-то в машине не могла, а Роман однажды смог, сам ей рассказывал, когда в очередной раз отчитывался… Невыносимо вспоминать, как исправно он отчитывался перед ней!
Вот они на рю де Прованс, Эмма смутно видела сквозь завесу слез дом, подъезд. Кажется, кто-то из соседей столкнулся с ними внизу, может быть, графиня, которая вечно торчала в подъезде, потому что больше ей совершенно нечего было делать. Потом в сознании Эммы образовался провал, из которого она выбралась, ощутив ладонями горячие плечи, гладкую грудь, которая прижималась к ее груди, мохнатые, словно бы звериные ноги, которые сплелись с ее ногами, и губы, которые терзали ее губы.
«Как, когда мы успели?» – мысль мелькнула и пропала, и Эмма вся отдалась безумной скачке, изнурившей тело затянувшимся ожиданием. Нельзя, невозможно же только гнаться за призом, нужно, наконец, и получить желаемое!
Она боялась приоткрыть глаза, чтобы не видеть взмокшего от пота лица Илларионова, на котором проступало какое-то мальчишеское отчаяние и даже страх. Еще немного, еще капелька этого страха, и с ним случится то же, что случилось с ней, – он ничего не захочет, ничего не сможет. Но Эмма-то все о себе знала: она скована цепями своей любви, ее холодность – плата за эту любовь, она обречена испытывать счастье только с одним на свете. Вот и вчера, когда она заходилась в протяжных, мучительных стонах под Арманом, которого презирала, она испытала это наслаждение только потому, что Арман похож, пусть отдаленно, но все-таки похож на того, кого она любила и по кому истомилась, иссохла от ревности. Но сейчас с Илларионовым она хотела освободиться от воспоминаний, ведь, по счастью, не было более разных людей, чем этот случайный партнер и тот любимый, взлелеянный ею цветок. Хотела освободиться, но не могла.
– Помоги мне, – вдруг прошептал Илларионов умоляюще. – Помоги мне и себе. Скажи, что я должен сделать, чтобы у тебя получилось? Что?..
Была тайна, ее нельзя было выдавать. Но Эмма не сомневалась, что тайна уже стала достоянием других женщин, так почему не открыть ее заодно и Илларионову? Иначе она его потеряет, а он еще нужен…
– Скажи, что ты сразу понял, что я тебя хочу, что ты не знаешь, как это делается! Скажи, что для тебя это в первый раз! Скажи: «Пусти меня к себе!»
Илларионов глубоко вздохнул, приподнялся над ней на руках. Эмма не смотрела на него – зажмурившись, вызывала в памяти другое лицо, другой голос, запах другого тела. И слова, которые мог сказать только тот, другой!
Она подсказывала – Илларионов покорно повторял. Шепот его, в первое мгновение принужденный, становился все жарче по мере того, как разгоралось в любовной горячке тело Эммы. И когда она в самый сладкий, самый заветный миг стиснула его, сжала, сдавила своими напрягшимися мышцами, он хрипло выкрикнул что-то бессвязное, уткнулся лбом в ее плечо и забился в судорогах и стонах вместе с ней. А она кусала губы, чтобы не выдать себя окончательно, не выкрикнуть любимое имя, которое вырывалось у нее в такие мгновения…