– Я верю, что ты в глаза не видел Перль, настоящую Перль, потому что ее уже не было в живых. От нее оставалось только тело, в котором ничего не было от нее прежней.
Мирко покивал и спрятал лицо в шарф. Я не ждала от него исповеди. Но он решился.
– Однажды мне послышался ее голос, – прошептал он. – Пригрезилось, не иначе.
– Где?
– В лаборатории. В секретной, про которую ты не знаешь.
Он сделал знак Паулине зажать дочурке уши. Его сестра повиновалась, но всем своим видом показывала, что и сама предпочла бы ничего не слышать. Зажав уши племяннику, с любопытством стрелявшему глазами, мой знакомец продолжил.
– Я сидел в клетке, – проговорил он. – Хочешь, чтобы я об этом распинался? Что сидел в клетке?
Нет, сказала я, это можно пропустить. Мирко смягчился:
– Тогда этим и ограничусь. Но дальше вместо слова «клетка» буду говорить «стог сена». Привык, знаешь ли, подтасовывать слова. Это для тебя приемлемо?
Я ответила, что вполне.
– Так вот, представь себе, сижу это я в стоге сена. Сижу дня три, может, четыре. И этом стоге сена такая теснота, что мне даже с боку на бок не повернуться. Сижу без еды; зато попить дают. Это уже ближе к концу было. Покуда еще не отправили ни одного марша смерти. В том стоге сена я умом тронулся. Там, в темном помещении, было пять таких стогов и два источника света: щель под дверью и крошечное оконце под потолком – из него было видно только небо. На подоконник изредка слетались голуби. По полу сновали крысы. Шуму от них было больше, чем от обитателей других стогов. Я решил, что в других стогах сена люди либо приказали долго жить, либо так одурели от уколов, что уже языком не ворочали. Но вскоре я понял, что верно второе, поскольку время от времени вокруг меня вспыхивали фонарики, а затем чья-то ручища отпирала замок, трепала меня по голове и чем-то гремела. Сама знаешь, что это была за рука. Что ни день – очередной укол. От этих инъекций у меня подскочила температура, а он поражался, что я еще жив. Конечно, я предпочел бы умереть, лишь бы только от него отделаться. С каждым днем рука, что меня колола, становилась все неуверенней. Куда подевалось его хваленое четкое «я»? Он даже не заметил, что у меня ненадежный замок: слабый, проржавевший. А может, заметил, но меня недооценил. Так или иначе, я сделал вывод, что его власть надо мной пошатнулась: с приближением конца его жестокость росла не по дням, а по часам, словно он хотел успеть опробовать на мне все известные ему пытки. Однажды ко мне в стог сена бросили маленькое тельце. Я пощупал его лицо. Оно оказалось мертвым. Это был мальчонка лет четырех – ростом примерно с меня. Пришлось сидеть рядом с ним. Клянусь, деваться было некуда. Похоже, Менгеле знал, что иудаизм запрещает прикасаться к покойникам. Он пообещал забрать у меня из стога мертвое тело, если я почитаю стихи. Декламировал я весь день без передышки, а потом еще полночи, на последнем издыхании, а сам понимал, что надеяться не на что. В какой-то момент меня перебили мольбы и плач. Пнув ногой соседний стог сена, Менгеле заткнул тот голос, и больше я его не слышал.
– Голос был детский?
– Голос был тоненький.
– Девичий?
– Нежный.
Мне даже не пришлось напрягать воображение – так явственно зазвучал для меня тот голос.
– Потом в помещение ворвались озверелые эсэсовцы и перевернули мой стог сена. В преддверии эвакуации они пытались урвать все, что только возможно; у них над головами барражировали самолеты, а они обыскивали помещение, переворачивая вверх дном все, вплоть до последнего стога сена, и доводя нас до помешательства. Когда они убрались, я с беспрестанными извинениями встал ногами на детский труп и повозился с замком. От налета эсэсовцев он расшатался окончательно – и ржавая дужка, считай, развалилась! Я выбрался в темноту и провел руками по всем стогам стена. Ни малейшего писка – даже из того стога, где, по моим расчетам, сидела ты. Если кто-то раньше в нем и жил, то ее уже там не было.
– Но голос-то был ее?
– В ту пору мне показалось, что голос твой.
– Значит, это была Перль.
– Там стоял холод, я обезумел от дистрофии, а Менгеле избивал меня и слепил фонарем. Тягостно это вспоминать.
– Если я повторю, что говорил тот голос, это, вероятно, кое-что для тебя подтвердит, – решилась я. – Как по-твоему, ты сумеешь вспомнить, если я воспроизведу слова?
– Вероятно.
Мирко не горел желанием напрягать память. Мне пришлось его подбодрить. И даже слегка покривить душой.
– Не сомневаюсь, ты вспомнишь, – сказала я. – Ты лучше нас всех, Мирко. Самый умный, самый жизнестойкий.
Моему спутнику не понравились эти похвалы. Он смотрел на нас подозрительно, как отверженный.
– Если будешь льстить, – буркнул Феликс, – это исказит его воспоминания.
Вскочив с места, Мирко ударился головой о солому. У него сжались кулаки, словно для потасовки.
– Я запомнил это навсегда с доподлинной точностью. И забуду лишь тогда, когда сам себе прикажу, то есть не раньше, чем мы доберемся до Праги. Как только я переступлю порог – или то, что от него осталось, – фюить! Вы все будете поражены, как много я забуду!
Он поднялся с пола, внезапно забыв, что должен оберегать уши племянника, и принял боксерскую стойку, за что получил мягкий упрек от мамаши: она потянула его за штанину и заставила сесть.
– Тем более нужно сейчас все рассказать, – подтвердила я. – Говори, что сказал тот голос, я повторю, и ты подтвердишь, после чего сможешь вычеркнуть это из памяти.
– Может, лучше письменно? – предложил Мирко.
– Давай.
И верно, так будет лучше, подумала я, потому что эти слова навсегда останутся при мне. Из котомки, полученной от Бруны, я вытащила последние клочки бумаги и огрызок карандаша. Взяв в руку эти бесценные предметы, Мирко заколебался, но, повернувшись ко мне спиной, все же начал писать. Его родня зашикала, как будто мы сидели в бархатной ложе театра. Наконец он вручил мне обрывок бумаги, на котором вывел: «Скажи моей сестре что я».
В прежние времена такая записка могла бы меня доконать. Но сейчас эти пять слов стали мне друзьями.
Скажи моей сестре что я
На Мирко больно было смотреть. Судя по всему, его лицо оказалось последним из увиденных моей сестрой. Для нее могло быть и хуже, подумала я. Как-никак Мирко привлекателен, с хорошими манерами – прямо киногерой. Она, должно быть, черпала надежду в его терпении. Была в нем какая-то незабываемая доблесть. К сожалению, с этого момента он стал для меня не просто Мирко, а Мирко Прощальный Взгляд.
Смотреть на него было невыносимо, и я попросила, чтобы Феликс меня увел. Тот потянулся к нашим котомкам и сунул в руки матери семейства драгоценную бутылку воды. К этому дару добавилась половина картофелины, отрезанная хлебным ножом.
– Никак вы уходите? – воскликнула Паулина. – Это же опасно!