Но в это время Емелька вдруг приподнялся, как будто увидел перед собой что-то очень значимое, и звонким, не свойственным ему голосом четко выговорил:
– Аню-ю-ся, я иду!
После этого дед медленно завалился набок и словно застыл. Женщины, вскочив, стали креститься. Пес также поднялся с пола и тихо заскулил.
– Преставился наш Емеля, царствие ему небесное, – тихо произнесла Настасья.
– Вот видите, кума, никакой Емелька не колдун, – вступила в разговор Катерина. – Ведь ежели бы был колдуном, так бы легко не умер, – продолжала она.
– Колдуны разные бывают. Нам этого не дано знать, – резонно ответила Настасья, – Будем лучше думать, как Емельяна схоронить. У него же, кроме пса, никого нет. Вы, кума, идите к соседям, а я побегу в сельсовет.
Вскоре вся деревня знала, что дед Емелька умер. Позвали двух старушек, которые обмывали покойников и наряжали в мир иной. Поскольку покойник был мужского пола, старушки было заупрямились. Давайте, мол, нам еще мужчину, деда Мефодия, в помощь. Дед Кирилл, что жил по соседству с Мефодием, заметил, что тот уже неделю как гостит в соседней деревне у дочери. Да и все сельчане знают, что покойник Емеля был слабоумным (прости, Господи, пошли ему царствие небесное), и считать его полноценным мужским полом вроде бы и не резон. С последним аргументом старушки-обрядчицы согласились и приступили к своим обязанностям.
Похороны назначили на завтрашний день. С утра мужики, что помоложе, выроют могилку, а там, глядишь, к обеду и схоронят. А сегодня Настасья всю сходку позвала к себе.
– Жутко мне как-то быть одной ночью в доме. Покойник совсем рядом. Наши избы тесно друг к дружке стоят, – жаловалась Настасья. – А молитвы будем читать по очереди, по два человека.
Все с Настасьей согласились и оживленно пошли к ней в дом. На столе появились соленые огурцы и капуста, в казанке картошка. Между снедью приютился графин с не совсем прозрачной жидкостью. Дед Кирилл, наполнив из графинчика рюмки, произнес:
– Преставился наш Емельян Захарыч, царствие ему небесное!..
Молча выпили и захрустели огурцами.
– Я вот все думаю, – произнесла Длинная Зинка (ее так прозвали в деревне за высокий рост). – Сколько же Емельке годов-то было? Почитай, все девяносто?
– Девяносто шесть, – авторитетно произнес дед Кирилл, отправляя в рот порцию капусты. – Он моего бати на шесть лет моложе. Правда, батю нашего мы уже давно схоронили, царство ему небесное. Мне самому уже семьдесят пять. Помню, батя рассказывал, что Емелька приблудился к нам в деревню еще маленьким. Его всей деревней выкармливали. И имя ему сельчане дали – Емеля. Потому как чудаковатый был сызмальства, так им и остался.
И, немного помолчав, тихо добавил:
– А теперь вот преставился.
– Какой ни чудаковатый, а жена у него была, – отозвалась Катерина. – Я ее помню, Анкой звали. Она была откуда-то издалека родом. А потом ее не стало. Давно это было…
– Да погибла она, – промолвила Настасья. – Уехала в город и не вернулась. Мне моя мама рассказывала. На сельсовет тогда бумага пришла о том, что ее нашли то ли утопшей, то ли удавленной. А Емелька тогда еще слабее на голову стал и совсем замолчал. Так до смерти и не разговаривал. В огороде у него вместо картошки и огурцов сорняки росли. Да такие диковинные, которых я нигде больше не видела.
А Емелька их еще и окучивал! Ну что с чудака возьмешь, прости, Господи! – Настасья с чувством перекрестилась, закончив свою речь.
Графинчик пустел, из мисок постепенно исчезали картошка, огурцы и капуста. За столом среди женщин самой старой была бабка Марья. Зубов у нее во рту не осталось, и поэтому она жевала одну картошку. Подав Настасье со стола опустевшую миску, Марья грустным голосом произнесла:
– Безобидным был покойник, царство ему небесное! А людям как помогал! Не сыщется в деревне такого человека, который бы не сходил к нему со своим горем.
– Бабка, так ведь он всегда молчал, не говорил вовсе! Как же он мог помогать? – спросила Длинная Зинка.
– В этом главное и есть, что молчал, – задумчиво ответила Марья. – Бывало, придешь к нему с болью аль с горем каким и начинаешь рассказывать. Он ведь слушал не так, как мы с вами. Все услышанное он как будто впитывал в себя, и оно исчезало бесследно. Закончишь о горе рассказывать, а горя, глядишь, уже и нету. И легко так на душе станет! Бежишь от Емельки домой, как на крыльях летишь… И травы его были вовсе не сорняками. Он все их на зиму срывал и вязал в пучки, а потом развешивал по стенам избы. Запах от них такой благостный шел… К нему и молодые прибегали со своими бедами. Теперь некому больше пожалиться, – закончила Марья. За столом все присмирели.
– Ты, Марья, так это все рассказала, будто сама к нему бегала, – произнес дед Кирилл, ухмыляясь.
– Всего бывало в жизни, – загадочно ответила бабка и, высморкавшись в тряпицу, засобиралась домой.
Все вдруг вспомнили, что уже поздно, а завтра предстоят хлопоты с похоронами, и заспешили по домам. Катерина подошла к Настасье, напомнив той, что пора идти к покойнику, сменить женщин, которые читают молитвы. Настасья закрыла дверь на крючок, и они направились к дому покойника. Небо было усеяно звездами. В траве вразнобой пели кузнечики. Был теплый июньский вечер.
– Как ласково он произнес это «Аню-ю-ся», когда умирал, помнишь, Катерина? – задумчиво произнесла Настасья.
– Так это имя его жены. Только ее Анкой звали. А он видите, кума, какую нежность придумал – «Аню-ю-ся», – повторила Катерина.
– Ох, Катерина, сердечный разговор мы с тобой ведем! Я вот что хочу сказать: чем слабее мужик на голову, тем больше у него остается нежностей на бабу. Посуди сама. Сколько надо мужику, чтоб у него голова была здоровая? Много! Все, что у него есть, Катерина! Вот и получается, что все идет мужику в здоровую голову! А нам, бабам, ничего не остается.
Настасья мечтательно задрала голову вверх, будто надеялась увидеть там всю недополученную за свою жизнь нежность. Катька, услышав такую длинную речь, с почтением взирала на подругу, соглашаясь с ней.
– Слышь, Настена, а мне кажется, что покойный Емеля не так уж и слаб был на голову… Как ты думаешь?
– А кто же теперь узнает? Его больше нет, – уклонилась от ответа Настасья и обеспокоенно продолжила:
– Пойдем, надо сменить женщин!
Из открытого окна, где лежал покойник, слышались напевные слова старушек:
«… и прими, Господи, душу ныне усопшего раба твоего Емельяна-а».
На второй день к обеду Емельку хоронили. Односельчане сбросились деньгами и привезли из дальней деревни священника. Своего в селе не было. Денег было не так много, поэтому священника повезли сразу на кладбище, чтобы отпеть Емельку у могилы. Гроб с покойником погрузили на телегу, в которую была запряжена гнедая кобыла Зорька. Лошадь была молодая и бодрая, но, приличествуя скорбному случаю, шла тихо, опустив голову. Зорька не впервые выполняла подобную миссию. За гробом шли соседи, близкие и дальние. Было тихо. Плакать было некому. Пес Жулька норовил занять почетное место за телегой, но Настя отогнала его в самый конец процессии. Жулька, покорившись, трусцой бежал в сторонке, иногда тихо поскуливая. Когда стали въезжать в ворота кладбища, кто-то подсказал, что собаке негоже быть у могилы во время погребения. Да и священник будет против. Дед Павел, который при случае исполнял роль кладбищенского сторожа, задержал пса, заманив его в сторожку, и закрыл дверь на крючок.