– Государь, – воскликнул Федор, – ежели меня и можно упрекнуть, то скорее в обратном – это будет ближе к истине. Я считаю, что мало просвещенная аристократия и мало одухотворенная интеллигенция, продолжившие дело вашего пращура – Петра Великого, отклонились в сторону, да так далеко, куда он и не думал идти. Все зло, что зреет нынче в России, происходит из глубокой пропасти, разделяющей тех, кто одевается по-немецки, а говорит по-французски, и тех, кто одевается и говорит по-русски. Худший из наших предрассудков – тот, что заставляет нас верить в преимущество Запада, именно им и страдает Белинский. Эти люди…
– Твои друзья, – вставил царь.
Федор ничего не ответил на это. Он не мог предать своих товарищей в несчастье. Поэтому он просто продолжил:
– Эти люди думают, что стоит только применить к России западные мерки – переименовать рубль в талер, версту в километр, создать представительский парламент – и все будет в порядке. Их главная ошибка в том, что прогресс для России они видят в том, чтобы русские наплевали на самих себя. А ведь мы, наоборот, должны прежде всего научиться уважать себя и других, и как только мы перестанем презирать собственный народ, то есть самих себя, нас и на Западе начнут уважать.
Глаза царя и подданного встретились. Николай понимал, что Федор намекал на позор крепостничества, появившегося в России относительно недавно, и на недалекость интеллигенции, которую привлекала не столько идея социальной справедливости, проповедуемая Марксом и Прудоном, сколько светская страсть к парадоксу. Лицо Николая снова приняло выражение сдержанной иронии.
– Но насколько я знаю, с этими, как ты выражаешься, людьми ты обедаешь каждую пятницу. Так чего же тебе от них надо?
Федор опять задумался в глубине души и ответил просто:
– Чего мне надо? Я сам себя иногда спрашиваю об этом. Я знаю, что что-то должно измениться, обрести новую жизнь… Они тоже так думают.
Федор говорил с Николаем, в чьих руках были сейчас его жизнь и смерть, совершенно открыто. Причина тому крылась в душевной чистоте Федора… и Николая. Оба всем сердцем стремились к добру, и ни интеллектуальные умствования одного, ни монаршее высокомерие другого не помешали им почувствовать это родство.
– Говоришь, что-то должно измениться? – повторил за ним царь. – Я тоже так думаю. Что-то, но не все.
– И вы один, государь, можете сделать так, чтобы это не возымело ужасных последствий для России, чтобы на Невском с людей не сдирали заживо кожу… Вспомните Пушкина: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!»
– Французский не хуже, – мрачно промолвил Николай.
– Несомненно, государь, но мне думается, что по части ужасов мы перещеголяем и французов. Если мы навеки откажемся от Христа…
Николай не питал к писателям такой страсти, как к солдатам, но он покровительствовал Пушкину, защищал от цензуры Гоголя. И теперь он спрашивал себя, кто же это стоит перед ним – плут, дурак или духовидец. Он не исключал ни того, ни другого, ни третьего, ибо, будучи царем, он впитал в себя всю природу своего народа, и теперь ничто – ни плохое, ни хорошее – не могло его удивить.
– И ты, сообщник этой банды безбожников, смеешь говорить о Христе?
– Да, государь. Я люблю Христа. Я люблю Его, потому что Он был униженным и оскорбленным, потому что Он простил Своим убийцам, которые не ведали, что творят, и грешнице, хотя та и ведала. Но особенно я люблю Его за то – и это то, над чем я постоянно размышляю последнее время, – что Он не поддался на дьявольские искушения там, в пустыне. Ведь как, наверное, ужасно хочется превратить камни в хлебы, особенно, когда ты это умеешь и когда ты любишь людей, но Он не захотел пожертвовать истиной ради счастья. Не стал Он и бросаться с высоты Храма, потому что предпочел веру доказательству, отказался Он и от царства, полученного силой и волшебством, избрав любовь вместо принуждения.
– Так ты веришь во Христа?
Федор опустил голову, и Николай с трудом разобрал его шепот:
– Если Христос – не истина, то я предпочту Его истине.
В повисшей вслед за этими словами тишине Николай размышлял об этой беспредельности. Вдруг, снова переменившись лицом, инквизиторским тоном он спросил:
– У тебя есть политические убеждения? Французы придумали левых и правых. Ты – левый?
Федор, не скрываясь, рассмеялся:
– Нет, государь, я не левый. Правда, теперь это модно. В петербургских салонах любой осел, щеголяющий левыми взглядами, сойдет за образованного человека. Да и то правда, что из тех русских, что едут за образованием на Запад, большинство примыкает именно к левым, то есть к тем, кто отрицает собственную культуру. Я не таков.
– Ну, а что ты думаешь о центристах?
– Ну, эти и вовсе какие-то безликие трусы, самонадеянные провокаторы.
– Так что же, ты решишься утверждать, что ты – правый?
Федор глубоко вздохнул. Он устал стоять, но старался держаться как можно более прямо.
– Я – русский, государь. Я не отрекаюсь от своего народа и его культуры: наоборот, именно в ней я и ищу правду, и мне кажется, что правда эта – не политическая, как, например, у англичан. Наша правда – духовная. И корни у нас – духовные, а если мы их оздоровим, то будет у нас и хорошая политика, и хорошая экономика, и хорошее право, и финансы.
Царь поднялся во весь свой прекрасный рост, в три шага пересек комнату, подошел к Федору и положил руки ему на плечи. Их лица были совсем близко: величественный лик монарха-повелителя и помятая физиономия узника.
– Ах вот как? И ты, революционер, говоришь мне это? Я тебя не понимаю. Ну, а как же свобода, равенство, с ними-то как быть?
Федор и глазом не моргнул.
– Я, – ответил он, – выступаю только за братство. А для этого надо иметь братьев. Именно от братьев происходит братство, а не наоборот, как представляют себе это республиканцы.
Николай молчал. Он любил точные науки, и все эти философствования были ему непонятны.
В это мгновенье (по правде говоря, это и мгновеньем-то нельзя было назвать, скорее – отрезок вечности) Федор опустил глаза на свои грязные башмаки и, подняв их, взглянул в чуть асимметричные, пронзительные глаза государя и – немыслимая дерзость! – произнес:
– Государь, царь только что спросил своего подданного, кто он таков. А может ли теперь подданный задать тот же вопрос царю: кто вы, государь?
Они уже давно вышли за рамки этикета. Николай понимал это.
– Кто я? – проговорил он своим громовым голосом. Возможно, впервые в жизни он задавал себе этот вопрос, и ему было удивительно и радостно размышлять об этом вот теперь, под болезненным взглядом узника, бывшего целиком в его власти.
Он подумал немного, глядя перед собой отсутствующим взглядом.
– Я, – сказал он наконец, – часовой на передовой линии. Я должен оставаться на своем посту, пока не придет смена. Кто меня туда поставил? Господь Бог, и я держу перед ним ответ за жизнь последнего из моих подданных. Может быть, где-то и когда-то служба эта и была простой, но не в России и не сегодня. Болотные огни, которые так называемые французские философы XVIII века приняли за свет Просвещения, распространились по всей Европе. Они ведут лишь к потрясениям, хаосу, к неверию, к кровопролитию, в конце концов. Мой долг закрыть им доступ в страну, к народу, доверенному мне Господом. Дураки считают меня тираном. Нет, я – защитник. Я не люблю карать, все это знают, я предпочитаю предупредить преступление. Но когда надо… Россия – это мозаика, это сплав, который держится только на самодержавии. Уберите монаршью волю, и вся эта масса, столь любезная Господу, разлетится в пыль. Я не имею права на малейшую слабость. Глава огромного государства не вправе попустительствовать ни малейшему волнению, иначе оно перерастет в революцию. Он должен быть готов погибнуть на ступенях своего трона, но только не уступать! В противном случае – не будем обольщаться – он все равно будет убит, но в другом месте. Когда я говорю «должен», я имею в виду долг перед своим народом. И я способен на это. Я уже доказал.